В половине октября я возвратился домой из краткой побывки у брата. О дальнейшем пребывании в Коломне память не сохранила ничего особенного. Мне прибавилось только бодрости. При вечном недоверии к своим силам и знаниям, первоначально я не решался утвердительно отвечать на вопрос: вполне ли по силам будет мне семинарская наука. Теперь я увидал, что в Москве ожидает меня не Бог знает какая премудрость. Меня беспокоило лишь, что Коломенское училище считается, однако, изо всех последним в Московской епархии и из него во все время один только достиг Академии, некто Гермоген Виноградов, в преданиях училища — просто Гермоген; фамилию, рассказывая о нем, не считали нужным прибавлять. Гермоген в памяти училища остался как чудо знания и образцовая скромность; нечего говорить, что я и не мечтал с ним сравняться.
Итак, прошло скоро полтора семестра; экзамены, частные и публичные; ревизор из московских священников-магистров, как водилось всегда. Я окончил курс первым учеником и получил свидетельство об отличнейших успехах по всем предметам и столь же отличном поведении. Однако справедливо ли было свидетельство? Если бы дали мне его теперь в руки, я, припоминая тогдашние свои познания, внес бы в него сильные поправки. Что я и как знал?
1. География — очень хорошо. Но училищу этим я был обязан только наполовину; главные сведения приобретены чтением книг.
2. Латинский язык — изрядно по моему возрасту, но не то чтобы совершенно. Я мог читать свободно классиков и даже поэтов; но один из пробелов был, который и мучил меня: я не силен был в просодии; не всегда умел назвать размер, которым написано стихотворение, способен был ошибаться в долготе. С завистью читал я об Августине, который, как уверяет его жизнеописание, моих лет или даже еще моложе, написал знаменитое стихотворное прошение митрополиту Платону, начинавшееся словами:
стихотворение, во всех отношениях прекрасное, которое бы сделало честь и не детскому перу. Итак, в двенадцать, а может быть и менее, лет столь совершенно владеть латинским стихом! Положим, стихотворческого дара вообще не было во мне; но если бы продиктовали мне даже перевод Августинова стихотворения и потом пригласили восстановить латинский текст, я бесспорно не заслужил бы более единицы.
3. Греческий язык — скорее худо, нежели хорошо. Легкую прозу я мог разбирать, но и только. О поэтах-классиках нечего и заикаться; я затруднился бы, если бы развернули мне даже какого-нибудь отца, положим, хоть Василия Великого; правда, затруднился бы более в словосочинении, то есть в понятиях, которые были выше моего возраста. Учитель греческого языка (он же, как известно из прежних глав, и инспектор) был предобросовестнейший. Он сдавал нам вместо коротенького официального, дрянненького учебника свою грамматику, именно этимологическую часть, очень хорошо составленную; мы учили об энклитических и проклитических частицах, учили о производстве глагольных форм, чего не было в обыкновенных учебниках. Учитель корил нас и хвалился: «Знаете ли, глупые, это составлено по парижским и берлинским изданиям!» Похвальба была основательна. Но ученики втайне знали, что греческий язык не пользуется почетом, и недостаточная успешность в нем беды не навлечет. А потом и преподавание было странное. Почтенный Александр Алексеевич сдавал нам не только грамматику, но и русский перевод статей хрестоматии. Можно было отличиться, заучив этот готовый перевод, в котором, помню, над русскими словами даже надписан был греческий текст. Словом, в рот положено и даже разжевано; но оттого-то учениками и не переварено, и не усвоено. Вдобавок греческих словарей не было. Выдан был в нескольких экземплярах на класс лексикон Шревеллия. Он был с латинским переводом, и это бы еще ничего при знании латинского. Но расположен был словарь бестолково: алфавитный порядок перепутан был со словопроизводственным. Я помню, собравшись что-то по доброй воле перевести с греческого, я вскоре швырнул Шревеллия с досадой; лишь только слово сколько-нибудь затруднительное, его-то и не найду.
4. Русский язык знал я порядочно практически, в чем, однако, не грамматике был обязан. Правописание усвоилось на ходу, привычкой, и этому больше всего способствовали письменные упражнения, которые нам диктовались ежедневно для переводов с русского на латинский и греческий.
5. За нотное пение должен был получить по совести нуль, как я объяснял уже.
6. Арифметика — сносно, но, ежели бы мне дали извлечь кубический или квадратный корень, не ручаюсь, чтобы совершил операцию без запинки. С математикой вообще у меня и после выходило странно. Я пламенно желал ее изучать, но она трудно давалась, и приобретенное очень скоро потом вылетало из головы, скорее, нежели даже стихотворения, о затруднительности которых для моей памяти я уже говорил.