Такова местность, среди которой будут совершаться происшествия, описываемые в начале настоящих «Записок». Добавлю, что, за исключением церкви пред глазами, лужайки шагов в тридцать длины и ширины и за ней дома каменного, которого только нижний этаж был отделан, а верхние окна забиты досками, я до семи лет не видал ничего или почти ничего. Весь мой горизонт ограничивался этим убогим простором. Меня никуда не брали, никуда не водили. Повернуть за угол забора, ограничивавшего лужайку справа (налево была церковная ограда), и пройти на улицу шагов за сорок, это бывало уже событием. Вне своего дома, едва-едва я помню до школы, как меня при похоронах матери возили куда-то (то есть на кладбище) и как я спрашивал Максимыча, мещаниновского кучера: куда маменьку везут? — и он мне постарался ответить что-то утешительное. Помню еще, как сквозь сон, что Андреич, пономарь, упросил раз моего отца отпустить меня с ним на «иллюминацию»; как вывел он меня за город (а мы и жили-то на конце города), как Андреич брал меня иногда на руки. Идти было очень трудно; под ноги то и дело попадались рога, на которые я спотыкался (вблизи были бойни). Много народу; ночь; слышалось пуканье (ракет) и виднелся щит, горевший огнями. Очевидно, происходило это 22 августа; но в каком году и сколько мне было лет, из памяти исчезло.
Еще темнее следующее воспоминание. Зима; отец едет в Черкизово (село верст 10 от города). Помню, то была помолвка двоюродного брата; как меня везли, в чем я провел несколько часов на «чужбине», все это вылетело, и в памяти осталось лишь, что и руки и ноги у меня окоченели. Я попросился на печку, но мне возразили, что тогда у меня руки и ноги отвалятся, и подали холодной воды, куда я должен был опустить руки. Это меня поразило кажущеюся несообразностью и врезалось.
Помню и еще… но это уже было из домашней жизни, о которой после. Таков, однако, был мои небогатый опыт, такова ограниченность кругозора до самой школы, до семи лет. Теперь, как вспоминаю, поражает меня тогдашняя моя неразвитость. Из окон виден был у нас другой берег реки, на нем луг, а за лугом лес, среди которого пять больших деревьев выдавались из прочих. Сиживал я у окна, вперял взор и спрашивал: что же, однако, там, и далеко ли отсюда это место, где голубое небо садится на землю? Задавал я эти вопросы другим. Что мне отвечали — не помню, но, должно быть, что-нибудь чересчур применительное к моему возрасту, уклончивое, без объяснения сущности, потому что долго так и оставалось у меня мнение, что там, за лесом, и конец света.
Удивительно! Удивительно потому, что я был мальчик смышленый, а к тому времени умел даже читать, но умственная жизнь по-видимому не начиналась, потому что так мало осталось в памяти из этого периода. Между прочим, поразительно: как, будучи уже шести лет, зная уже грамоте, я, оказывается, не знал даже, что такое смерть, когда спрашивал Максимыча о матери; как не постигал противоречия, что не может же кончиться свет сейчас за лесом, когда я знал, что есть на свете Москва, и слышал, что Москва от Коломны во ста верстах и что лежит она приблизительно в той же стороне, где сходится небо с землей. И в то же время чуял нелепость словопроизводства Коломны от «колом»! Этот замкнутый мирок, эта нелюдимость семьи, этот ограниченный круг, в котором вращались слышимые разговоры, именно это не было ли причиной, что при смышлености и возбужденной, по-видимому, мысли ум дремал? В школьном периоде испытывалось потом многое, подобным же образом странное. Я признал бы невероятным, когда бы это случилось не со мной.