Никогда фантазия не направлялась и в мир религиозно-мистический, хотя Четьи-Минеи служили подпочвой моего чтения, и обращался я к ним не раз и не два. Создавая героев в разных сферах общественных, ни разу воображение не бралось произвести подвижника, подобного Симеону Столпнику, представить видение вроде Покрова Богородицы, словом — низвести горний, духовный мир и распорядиться им. Между тем суровое подвижничество Симеона, Фиваидская пустыня с Пахомием и Феодосием и даже Радонежская пустыня, точнее — лесная пуща Сергия поражали меня. Я представлял себе живо этот отшельнический мир; он трогал меня, восторгал, но фантазия бездействовала, творчество не подступало дополнить и развить вычитанное. Потому ли, что не ощущалось противоречия идеалу, не виделось надобности переделывать и доделывать? Дальше Симеона Столпника и Марии Египетской и уйти некуда. Или потому, что, вымышляя события, я не присвоивал себе никогда личного участия, оставаясь только зрителем и свидетелем картин и драм, создаваемых мною, разве только что летал иногда или случалось носиться по морям в одиночку? Я не возносился мечтой к тому, чтобы быть чем-нибудь, обладать чем-нибудь, наслаждаться чем-нибудь, поражать кого-нибудь чем-нибудь: фантазия хотела, чтобы предо мной происходило и жило то или другое. Изощряясь в сооружении памятников, я придумывал художников, которые над ними трудились, воображал их усилия; я смотрел на битвы, взором следовал за походами, придумывал одеяния для измышляемых царей и народов, в том числе для обоих полов, и для женщины, следовательно; религиозный культ с монастырями включительно развивался и процветал пред моими мысленными глазами. Но тем и другим и третьим я только любовался, только успокоивался, преодолевая трудности придумывания. Ранее, устраивая аптеку из папертного подвала, я воображал себя провизором; в тот же период любил изображать из себя и учителя, расхаживал по горнице, диктуя, раздавая тетрадки мысленным ученикам, то есть разбрасывал их по стульям. Но этот кукольный период, период лицедействия, кончился к тому времени, когда фантазия начала работать, углубившись в себя. Тут лицедействия уже не было, даже мысленного. Изредка, да и то в последние годы, воображение увлекало меня принять на себя благодетельство роду человеческому, помощь кому-нибудь в страданиях в виде подкрепления такими или другими материальными средствами; но и в этих случаях фантазия упорно требовала моего инкогнито: я наслаждался видом утешенных, освобожденных, осчастливленных, но они меня не видели и не знали. Фантазия воплощала Иванушку или Емелю-дурачка, которые совершают чудеса, заставляя недоумевать о виновнике; а виновник продолжает пребывать где-нибудь в избе, незнаемый и презираемый.
В мир отвлеченной науки также не воспаряла фантазия; во-первых, наука сама по себе уже есть отрицание образа; во-вторых, личное развитие не доросло до того, чтобы высшие истины обратить в глину для вылепки образов. Я проектировал в моем фантастическом городе библиотеки, музеи и лаборатории, назначенные для общего пользования; устраивал целое ведомство для поощрения изобретений и изобретателей, которые в фантазии являлись верховными, чтимыми ото всего общества жрецами; но себе опять не давал среди них места. В мечтах лично о себе я представлял иногда, что каким-нибудь необыкновенным переворотом судьбы я приобрел себе покровителя и ментора, который разрешает мгновенно все мои сомнения, доставляет все желаемые мною книги, от которого я научаюсь всем возможным языкам; усиливался иногда и представить из себя ученого, погруженного в книги; но падала бессильная мысль за отсутствием дальнейшего материала, за отсутствием реального содержания, ибо наука ей не была знакома.