Но сбылось совершенно вопреки ожиданиям. Никто не думал не гадал, чтобы ректором в Москву назначен был наш же инспектор Алексий, не знавший слово паним. И, однако, так случилось. Филофей, на шесть лет старший по службе и без сравнения превосходивший познаниями, переведен был только чрез несколько лет, да и то сперва в Вифанскую, а потом уже в Московскую семинарию, когда Алексий, шагая быстро, возвысился уже до ректора академии.
Как пошли уроки при Алексии? Ни сократического метода, ни произвольных сочинений, ни тех неутомимых разборов, которыми не давал ни себе, ни ученикам отдыха Иосиф, не было в помине; потянулось зауряднейшим образом, вяло и механически. Я, в частности, находил удовольствие, выражусь так, дразнить и сбивать ректора. Я бы не дерзнул на то пред Иосифом, хотя подобные же вопросы тревожили меня и тогда. Но Алексия я любил приводить в досаду, хотя пользовался его благоволением и сам его любил.
С поступлением Алексия я мало даже посещал классы. Едва ли много преувеличу, когда скажу, что пропустил целую половину. К концу первого учебного года я схватил перемежающуюся лихорадку, которая потрепала меня сперва несколько недель дома, потом в Голицынской больнице, куда вынужден был я наконец лечь, видя безуспешность домашнего пичканья хиной и прохладительными микстурами. А на второй, окончательный, год часто пользовался возможностью подавать донесение о болезни, тем более что достоверности донесения никто никогда не поверял. Приходилось засесть за какую-нибудь книгу, от которой не желаешь оторваться, или увлечешься каким-нибудь добровольным письменным занятием, и на неделю, на две заболеваешь. Этим дням притворной болезни я обязан первым изучением английского языка и начал итальянского, ради чего обзавелся грамматиками и хрестоматиями (на немецком). В те же гулевые дни я почти вполне перевел с немецкого «Богословие» Клеэ. Это была первая система богословия, которая поколебала мое предубеждение против богословских книг вообще. Всегда жадный до чтения, я просил себе из семинарской библиотеки книг для пособия при сочинениях. Долго не получал ничего, кроме средневековых фолиантов; но они общими местами, которыми переполнены, и схоластическими препирательствами протестантов с католиками мало меня удовлетворяли. Попросив раз толковника на Библию и получив Мальдоната, я даже вознегодовал на себя, что оттянул руку, таща домой увесистый фолиант, в котором потом не обрел ничего, кроме пустословного перифраза вроде того, что белизной называется качество белого, а черным именуется черное. На просьбу дать что-нибудь поновее и притом на современном языке я получил три части Клеэ и поразился с первой страницы, увлекшись содержанием, а далее во всем сочинении восхитившись необыкновенно красивою системой, выдержанною до щепетильности. Авторитет Гегеля во время автора был еще в полной силе, и католический богослов изложил свою науку в гегелевской симметрии, отыскивая всюду два момента, замыкаемые третьим. Введение же сжато сосредоточенным языком излагало понятия о скептицизме, идеализме и (псевдо) реализме, которых, выражаясь гегелевски, отрицание есть религия. Эти страницы очаровали меня и засадили за перевод.
Изучение еврейского языка привело к другой работе. Этимология еврейская движется внутри слов, выражаясь переменой гласных, тогда как согласные остаются постоянно те же. Я поразился существованием подобного явления в некоторых русских глаголах, из которых первым представился мне губить и гибнуть. Перемена залога, достигаемая переменой внутренних гласных, напоминала еврейское спряжение, и я принялся за составление списка, где повторяется то же явление. Пытался сличением проникнуть даже закон и смысл изменений. Но недостаток лингвистической подготовки остановил работу, и уже долго спустя, через шестнадцать лет, я возобновил ее, но в более широких размерах и на более прочных основаниях, не доведя ее, впрочем, до полного конца даже доселе. Тем не менее и в те юношеские лета, в 1842 году, сличение глаголов отняло довольно времени, оставив по себе памятник в виде нескольких рапортов о болезни.
Несмотря на свое более нежели равнодушное отношение к классным занятиям, я все-таки кончил курс первым студентом. Соперник мой, поступивший первым из первого параллельного отделения Философии, оставил Богословский класс к концу первого же года и поступил в Петербургский университет. Никого затем не предпочли мне, и я заключаю отсюда, что состав учащихся в моем курсе, должно быть, стоял вообще не на высоком уровне.
Глава LII
ПРОПОВЕДНИЧЕСТВО