Я стал пахать чужие бросовые полоски земли, добавляя к своему наделу, и этим сводил концы с концами. Полоски эти мне давали или многоземельные мужики, или так называемые бедняки, которые по своей лени и врожденному пьянству сами не засевали своей земли и отдавали дальние полосы в аренду. Я их обрабатывал тройною обработкой, и они давали мне сносные урожаи. При своей трезвости и бережливости я и тут вышел из нужды и, когда вышел Столыпинский закон, я стал покупать понемногу себе землю у тех, кто в ней не нуждался совсем, уходя на сторону и бросая хозяйство, или у кого ее было много. Ребята подрастали, и надо было о них думать. Вперед купил полнадела. Года через два еще полтора, а затем и еще два — этого было вполне достаточно, и я на этом остановился.
Мы с большим упорством принялись за труд на этой земле и через 3–4 года после этого к началу войны четырнадцатого года выплатили все долги за эту землю с доходов от нее же. Конечно, жили скудно. Не покупали даже масла к картошке и ходили летом босыми. По зимам я переплетал книги, выучившись этому по руководству, и тоже немного зарабатывал. Но это меня не удовлетворяло. Я хотел более живой работы.
В одно из посещений Льва Николаевича он посоветовал мне поработать — писать о крестьянской жизни. А писать было о чем, неправда нашей общественной жизни выпирала изо всех щелей, а личная жизнь крестьян была так бедна и уродлива от пьянства, что мне страшно захотелось протестовать против такой жизни. Примера личной жизни мне казалось недостаточно, и я стал писать.
Что я писал?
Писал главное о том, как крестьяне губят свою жизнь и держат в нищете и бедности свои семьи, только оттого что празднуют праздники с водкой, с водкой же встречают родившихся и провожают покойников. Пьют неизвестно для чего и без всяких важных случаев жизни и этим всегда разоряют сами себя. В ведении сельского хозяйства я указывал, как у пьющих выходит все гораздо хуже и в работе и в результатах, и что, стало быть, в нашей крестьянской бедности и темноте виноваты мы сами. Трезвые трудолюбивые и бережливые никакого горя не видят и дома ли — в деревне, на фабрике ли, всегда чувствуют себя не в пример лучше пьющих и не знают такой безысходной нужды. Написал книжки «На войну» и «Голос крестьянина», печатавшиеся за границей в издательстве «Свободное слово». В первой описал сборы солдат на японскую войну, как они себя чувствовали, и что говорили, а во второй несоответствие крестьянской жизни с господскими заботами о мужике. На словах заботы, что мужика нужно лечить и учить, а на деле он нужен только для того, чтобы готовить для господской жизни мясо, масло, молоко и яйца, чего сами для себя господа не делали, нужен как прислуга, как батрак и лакей, чтобы кормить господ и вывозить их грязь. Описал старую веру, чему и как в ней научился и как затем от нее отпал (напечатана Бонч-Бруевичем). Мелкие статьи по сельскому хозяйству печатались в журнале «Крестьянское дело», «Деревенской газете», «Новом колосе» и уже потом, к началу войны и во время ее, в «Ежемесячном журнале» и др. Написал свои воспоминания, напечатанные в международном альманахе П. Сергеенко.
До самой смерти Льва Николаевича (в ноябре 1910 г.) я поддерживал с ним знакомство и ездил в Ясную Поляну к нему. С ним вместе ночевал, с ним вместе обедал и ходил по лесам на его прогулках. От него привозил так называемые запрещенные книги и распространял среди своих знакомых. В последние годы его жизни я заставал его больным и беспомощным и видел, как он мучится в семье и дряхлеет, и приближается к порогу смерти. Всякий раз он говорил мне о том, как ему тягостно жить в условиях господского дома, где его считают приживальщиком, тунеядцем из-за того что он своей работой не дает доходу своему семейству.
— Я как в аду киплю в этом доме, — говорил он мне печально, — а мне завидуют, говорят что я живу по-барски, а как я здесь мучусь, никто не видит и не понимает.
А когда я был у него в последний раз и ночевал с 21 под 22 октября 1910 г., он был такой плохой, что я дивился в себе, как это может человек жить, мыслить и двигаться, будучи таким изможденным и высохшим? Прямо я еле слышал его слова, и его шаги, когда он подходил и говорил со мной. Точно он был уже какой-то бестелесной тенью.
В разговоре он спросил: был ли он у меня в деревне?
Я с упреком сказал:
— Вы, Лев Николаевич, обещали меня навестить несколько раз, но обещания не исполнили ни разу, а в письме мне писали: «Если бы я и хотел исполнить свое обещание, я не мог бы этого сделать»… Для меня, — говорю, — так и осталось тогда непонятным: почему бы вы не могли приехать ко мне?
— Тогда было время строгое, — шутливо сказал Лев Николаевич, — была монархия, а теперь конституция. Я тоже со своими поделился, или, как говорят у вас, отошел от семьи. Теперь я считаю себя здесь лишним, как и ваши старики, когда они доживают до моих годов, а потому совершенно свободным, и могу в любое время исполнить свое обещание.