— Если мы не вынесем здесь свое осуждение войне, не установим ее неправды и со стороны нашей дипломатии, мы не можем правильно подойти и к разбору и степени виновности обвиняемых. Помимо христианского осуждения всякой борьбы и злобы в людях, есть еще общественная оценка и добрых и злых проявлений и побуждений человека. Правы люди, затеявшие войну, — тогда неправы те, кто ее осуждает, а неправы первые — правы последние…
Глава 68
Моя речь на суде
Со своей стороны, когда до меня дошло дело, я говорил, что причиной, побудившей меня подписать воззвание, была внутренняя, душевная скорбь за поругание христианского закона о любви к ближнему в среде христианских народов и горькая обида за то, что даже социал-демократия, как наша, так и европейская, приняла участие в войне и не протестовала. Но все же я слышал о протесте Либкнехта, Жореса, убитого перед войной; слышал голос папы Пия, отказавшегося благословить австрийское оружие. Знал уже об отказавшихся от участия в войне некоторых призывных, и мне стало стыдно за свое молчание. Оправдание же своего поступка я находил в благородном поступке нашего Государя, созывавшего в 1897 г. Гаагскую конференцию для обсуждения мер предупреждения войн.
— Хорошо, — говорил я, — предупреждать пожары, но нужно же их и тушить, когда они уже есть, и я считал своею обязанностью участие в этом, движимый тем же чувством христианской правды, которым руководился и Государь, приглашая правительства на эту конференцию.
К тому же я помнил, что через несколько дней после заключения мира с Японией, наши газеты открыто писали, что эта война была каким-то недоразумением, во имя которого, однако, было одних убитых с нашей стороны 300 тысяч человек и около миллиона раненых.
— Поверьте, господа судьи, — говорил я воодушевленно, — что и эта война по ее окончании будет признана таким же недоразумением. А вам лучше знать, во что станет русскому народу это недоразумение. Да и все войны с их ужасными преступлениями убийств и разорений есть сплошное недоразумение, ибо нет таких споров и противоречий между христианскими народами, каких нельзя было бы разрешить взаимными уступками и дружелюбием на основе своей веры!
А в своем последнем слове я откровенно сознавался, что я не герой, что меня страшно измучила тюрьма, где ты находишься на положении стойловой скотины и не знаешь, на что употреблять свои руки и ноги; на что употреблять свою душу и разум; и что мне страшно тяжело возвращаться опять туда же и влачить там жалкое и никому не нужное скотское существование, будучи каким-то паразитом общества. Что, мол, тюрьма вместе со мною измучила и мою семью, заставляя по нужде и жену и подростков детей исполнять за меня не свойственные им тяжелые работы.
— Страшна тюрьма, — говорил я суду, — но еще страшнее потерять свою веру в христианскую любовь и правду, на которой зиждется теперь общественная жизнь и которая еще сохраняется в душе как твердая опора жизни. И я просил суд не отнимать у меня своим приговором этой веры. — Людям, носящим христианские имена и шейные крестики, как знаки своей принадлежности к христианскому обществу, — говорил я в заключение своей речи, — нельзя сознательно делать друг другу такое зло и худо, не отказавшись от своих имен и этих знаков!
Когда суд объявлял перерывы и когда оканчивался день, присутствовавшая публика окружала нас плотным кольцом и стеной и долго не давала возможности расходиться. Сыпались расспросы и сожаления, и сразу было видно, что их симпатии целиком на нашей стороне. Всех охватывало общее радостное настроение, и никто не хотел верить в суровость приговора. Всем хотелось для нас полного оправдания как награды за понесенные страдания, и только Татьяна Львовна Толстая не разделяла общего оптимизма и предупреждала:
— Не доверяйтесь этому генералу, — говорила она, — он мягко стелет, но жестко спать. Его видимая любезность не мешает ему закатывать солдат на десять лет в каторжные работы.
Более умеренные определяли наказание ссылкой в Сибирь, на 4–5 лет. Под знаком этих предсказаний и ожидали приговора.
На одиннадцатый день, в 9 часов вечера суд удалился в совещательную комнату. К этому времени зала была полна публикой, но никто не думал уходить. Всем хотелось дождаться результата. Настроение было радостное, приподнятое. Получилось впечатление, что судят и обвиняют не горсточку людей из 29 человек, а весь этот зал с двумя тысячами человек, которые за дни суда так сроднились с нами и со всеми нашими, и наших свидетелей и защитников мыслями, высказанными здесь, что как будто и не отделяли себя от нас и вместе с нами ожидали себе или удара, или прощения.