В половине двенадцатого часа отряд гепеушников занял второй коридор, заперев предварительно двери на третий и первый. Открыв 48-ю камеру, они с наганом в руках заняли ее и приказали всем заключенным выйти в одном белье на коридор, не давши никому времени одеться и обуться. Кое-кто успел лишь захватить простыню или одеяло. После чего стали производить тщательный обыск в вещах заключенных, который и продолжали около двух часов. Затем вынесли на коридор пасхальный стол со всем его убранством и, уложив с него все съестное в ящики, унесли вон, оставивши его голым. Дальше вынесли под предлогом обыска все вещи заключенных: одежду и всю спальную принадлежность — и загнали обратно раздетых людей в пустую камеру, проморозивши их таким образом 9 часов, до утренней поверки. И только после этого разрешили одеться и взять обратно вещи. Все праздничное украшение: цветы, куличи, пасхи, яйца и хлебы — исчезло бесследно. И в таком унижении, холоде и бесчестье заставили всю камеру в 25 человек встречать свой торжественный праздник Воскресения Христова, лишив, кроме того, на всю неделю прогулки, передач и работы и продержавши всю неделю на запоре при самом строгом тюремном режиме.
Вместо радостной встречи праздника, люди эти, босые и полуголые, на холодном цементном коридоре должны были дрожать и стучать зубами целых 6–7 часов. И на это было способно большевистское правительство!
Когда утром об этом узнала тюрьма, многие предлагали устроить общую забастовку и об этом делали сигналы в форточки. Но люди были везде разные и по-разному предлагали выразить свой протест и, конечно, в условиях тюрьмы не сумели сговориться. Одни говорили, что надо отказаться от работы, другие — от обеда, третьи — не встать при проверке, и, конечно, ни на чем не решили и никакого протеста не оказали, так как надо всем этим, хотя и законным негодованием, стоял страх перед ГПУ и возможными репрессиями уже для всей тюрьмы. Конечно, будь то уголовная тюрьма с осужденными на сроки, такая забастовка непременно бы состоялась, так как уголовным рисковать было бы нечем, срока не прибавят. Здесь же все были административно-гонимые, которым при оставлении для работы в Бутырской тюрьме было обещано досрочное освобождение за хорошую работу и поведение, и каждый понимал, что участие в такой забастовке не пройдет ему даром и сильно удлинит его срок тюрьмы. Но обида и оскорбление были тяжкие, которые долго не могли забыться. И любопытно, что это оскорбление чувствовали не только верующие, но и неверующие и даже иноверцы.
— Ведь это же звериное идиотство, — возмущался Сарханов, — нашу Персию считают полудикой и некультурной, а я вам ручаюсь головой, что в нашей стране так над людьми не издеваются, у нас могут скорее убить, засудить, а над чужой верой не издеваются! У нас все религии уважаются и защищаются законом!
— А вы мне внушаете интерес к литературе, к наукам, — говорил тоскливо Митаев, — ну разве это не есть доказательство, что все людские выдумки и сами они не стоят гроша, а тем более внимания! Мы, говорят, строим новое государство, а сами безбожники и изуверы, какое от них добро будет, когда они умеют только травить людей, с ними не согласных, и всячески над ними издеваться!
Но больнее всех переносил этот позор 48-й камеры Андрей Андреич Барановский. Мирный по характеру и благородный по душе, он не мог даже подобрать таких слов, которыми бы полнее и понятнее для других он мог выразить свое горе и протест. Он несколько дней лежал на койке и не ходил даже на прогулку. Лежал с открытыми глазами и безучастно смотрел вверх, стараясь совсем никого не замечать и ничем не интересоваться.
— Полно вам меланхолию разводить, — подступал к нему Кудрявцев, чего доброго с ума сойдете! Ну и ладно, обидели попов, и все пройдет и перемелется. Мы и сами не меньше их обижены, не вешаться же теперь от горя! Митаев ходит — тоску наводит, как курица мокрая, а тут еще и от вас слова не добьешься! Ну, выругайтесь матом, похулите черта, авось и пройдет!
— Я второй раз иду в Соловки и так не мучился за свои аресты, как сейчас, — говорил Барановский печально. — Борьбу я понимаю, но с таким бесцельным и жестоким издевательством над христианскою верой не могу помириться! Зачем это? Разве и без того священники не обижены и не ошельмованы? Ведь через них же епископы получали передачи, а здесь надо было все это отобрать и их так унизить…
— Я вас понимаю, — отозвался Николаев, — вы хотите сказать, что христианские епископы в тюрьме ничем не заслужили, чтобы полуголыми дрожать ночь на холодном коридоре и стучать зубами вместо того, чтобы петь хвалу воскресшему Господу и хоть сколько-нибудь порадовать тоскующих людей!
Барановский молча кивнул головой в знак согласия.
— Правильно, да, правильно, — грубо подтвердил и Виго, но правильно и то, что мы — мужчины, и при любых условиях не должны впадать в мерохлюндию.
— Ну вы-то — лев! — насмешливо сказал Кудрявцев. — Но даже и львы не могут требовать, чтобы все прочие зверюшки сделались львами.