В половине октября (или раньше немного), среди темной, грязной и дождливой ночи, к нам в деревню приехали три тройки и двойки с жандармскими властями, в сопровождении товарища прокурора Воронцова-Вельяминова, исправника и станового. Окружили наш дом, подняли всю деревню на ноги и произвели у нас обыск. Конечно, семья была насмерть перепугана этим налетом, стоял вой и плач, но начальство было неумолимо. Забрали у меня типографский шрифт, которым я учился тиснению золотом на переплетаемых мною книгах, чему я тоже учился по руководству. Забрали много писем и разных бумаг, и том числе и черновую рукопись моей докладной записки в комитет; забрали и меня самого и на очередной подводе соседа-крестьянина (кстати будь сказано, моего же родного дяди Ивана) повезли между тройками с двумя жандармами на станцию. От невылазной грязи дядина лошадь становилась, а сам он ругал меня нехорошими словами за то, что его среди ночи из-за меня послали с подводой. Что бы я не убежал в темноте, жандармы посадили меня между собой и крепко держали за руки. На станции сдали меня под расписку двум жандармам, а исправник (помнится, Астров) сказал мне на прощанье:
— Прощай, брат, теперь уж в свою деревню не вернешься!
Знакомые железнодорожники злобно смотрели на начальство и жалели меня, вслух выражая мне свое сочувствие.
Я был одет в черной старой шубе с отрепаным подолом, и мои провожатые были очень недовольны мной за мой убогий вид. Во всяком «крамольнике» они привыкли видеть студента или барина, и никак не могли примириться с тем, что меня, такого паршивого мужика, взяли «за политику». «Тут есть какая ни на есть ошибка, — говорили они шепотом от меня, — не может быть, чтобы такое рванье занималось политикой». Не сразу поверили и в Петербурге, что я не подставное лицо, но об этом после.
Глава 41
Камера №255
В Питере провожатые взяли у коменданта третьего жандарма и, с шашками наголо, повели меня по Невскому, в департамент. По дороге из публики несколько раз шутили над жандармами, что поймали и ведут такого оборванца, которого ради надо «очищать дорогу». «Таких городовые в участок водят, а они, ишь ты, туда же, за политику», — выкрикивали им. Жандармы чувствовали свой стыд и еще злее кричали на публику и извозчиков.
Из департамента, уже с другими жандармами и в «темной карете» меня сейчас же отвезли на Шпалерную, в дом предварительного заключения, и водворили где-то высоко, в камеру 255. Проходя через несколько ворот и дверей, я сразу почувствовал животный страх. Сказочные двенадцать дверей, из которых нет выхода, были налицо и страшили неопытного новичка. А в особенности тот гул от чугунных лестниц и полов, разносившийся по всей тюрьме от шагов часовых, было что-то дикое и страшное в этом гуле, и я не мог привыкнуть к нему. В маленькой каменной клеточке-камере было на первое время безнадежно-грустно. Давило сознание, что вот под одной с тобой крышей сидят тысячи людей, и никто не может не только проявить друг другу свое участие или помощь, но не может и видеть друг друга.
В каменных клеточках замурованы живые люди и должны жить месяцами и годами только сами с собой без всякой связи не только с внешним миром, но и друг с другом, хотя и находятся друг к другу на расстоянии одного аршина. Умри твои отец и мать, жена и дети, провались весь мир и этот город, и ты не будешь об этом знать, и тебя все равно не выпустят отсюда, как заколдованный клад.
Очень, очень трудна в первый месяц такая одиночка! Но человек всю жизнь живет надеждой на лучшее, стал и я здесь жить тем же. На другой день стало отворяться крошечное окошечко в железной двери и мне стали подавать кипяток, обед, ужин. Стали спрашивать: не пойду ли я на прогулку или в церковь, но все таким деревянным и безучастным голосом, от которого бросало в дрожь. Проклятые люди, продажные души, как вы смеете устраивать свое благополучие на крови и слезах ваших братьев?! Как вы смеете живого человека заточать в каменные клетки и мучить нестерпимыми муками одиночества?! Если вы в борьбе за существование не можете обходиться без такого зверства — грош цена вашей цивилизации и культуре! Вы — волки! и ваша культура не делает вас лучшими против ваших родичей.