В начале 1980-х я на какое-то время увлекся его стихами. Мы переписывались. Встречались в Ленинграде, а потом в Америке, где Эпштейн нашел читателей и слушателей (он в 1990-е годы перебрался в Бостон). Балтиморский журнал при жизни Бродского назвал Эпштейна лучшим поэтом эмиграции.
С Кушнером Эпштейн тоже переписывался, но когда одна из книг Кушнера вызвала у него какие-то замечания, ответа на письмо не последовало. Мой собственный опыт оказался позже в том же духе: от нас, младших, Кушнер не хотел слышать критики.
Из самой сердцевины ленинградской богемы, из , напрочь не желавшей знать
, — наведывался Виталий Дмитриев, на поверхности — «пьянь и рвань», повеса. К своим стихам и к себе он словно бы не всерьез относился — и умел сообщить это чувство другим, думаю, не без умысла. Когда началась эмиграция, платонически мечтал об отъезде, запечатлел эту мечту чудесным вздохом:В 1990-е мне прислали в Лондон его стихи, напечатанные в Москве:
Сам Дмитриев этих стихов мне не показывал; так и нужно. Я на минуту стал его переживанием, но — причем здесь я? Было и прошло. Меня же этот косвенный привет навел на мысль составить что-то вроде ахматовского списка : собрать стихи, связанные со мною, посвященные мне. Набралось бы не сто, а десятка два. Я и начал, да вовремя одумался. К чему мне зеркала? Но одним я дорожил: стихами Игнатовой, написанными в 1984-м или 1985-м на мой — или, точнее, наш — отъезд:
Уезжал я, разумеется, не в Египет, а в противоположном направлении. Египтом для меня была Россия. По этому пункту — о том, как относиться к России, — мы с Игнатовой, в конце концов, и поссорились. «Бедное семейство» в опубликованной версии (еще до прекращения отношений) перешло в «некое семейство». Вероятно, ей показалось, что мы разбогатели.
Появлялись на и совсем чужие люди, в том числе — подосланные; мы настораживались, говорили не так открыто, как «в своем кругу».
С самой фабрики пишущего народу не было. Изредка заглядывали какие-то грамотные работницы, но не задерживались, сразу начинали скучать и пропадали. При фабрике издавалась многотиражка, где потом и нас иногда печатали, разумеется, рядом со стихами фабричных. Из производственных стихов помню такие:
Мы строим высокое здание,
Отвагою светлой полны.
Партком нам дает указания,
А мы выполняем планы´ .
На первом для меня занятии на разбирали стихи невзрачного молодого человека: бледное лицо, печальные глаза, нос с горбинкой. Технически стихи были не блистательны, даже, пожалуй, чуть-чуть косноязычны; им не хватало игры и звукописи, а вместе с тем они сразу меня задели — глубиной и подлинностью, невыдуманной правдой и какой-то трагической безысходностью.