Читаем Из песни злого не выкинешь (прошлое с бантиком) полностью

Мои дела в АФИ шли неважно, главным образом — по моей вине (работать было некогда и не хотелось), но я думал, что мне ставят палки в колеса; у меня накопилось неправедное раздражение против Полуэктова. Первый же контакт с СевНИИГиМом показал: меня берут в аспирантуру, дело, можно сказать, решенное. Нужно только подать документы к 1 февраля, сдать экзамены, вступительные (которые, это чувствовалось, — почти формальность) или, если я пожелаю, прямо кандидатские, а там — работай себе на здоровье, пиши свой ученый труд, сидя дома и в библиотеках. Одно было неудобно: помещалось квадратно-гнездовое учреждение на Итальянской улице (тогда — улице Ракова), дверь в дверь с Пассажем, то есть далеко от дому, а в него хоть изредка, но придется ездить. Мешала и мысль, что престижу тут мало: с одной стороны — аспирантура, с другой стороны — чуть ли не у Бабы-Яги. Но об аспирантуре в приличных институтах с моей фамилией можно было и не помышлять.

Я, естественно, собирался стихи писать, а не уравнения. Три года полной, безотчетной свободы! Пойду, сказал я себе, по стопам Житинского; диссертацию писать не стану; к концу срока сошлюсь на неспособность или еще что-нибудь, — но ведь к этому времени я уже пробьюсь в печать, смогу кормиться гонорарами от публикаций. При моей плодовитости как не пробиться!

Плодовитость была вот какая: в среднем по стихотворению каждые два-три дня. В декабре 1970 года — 11, в январе — 14 (из сохранившихся). Куда больше? И это — слишком, если быть серьезным. В феврале и марте 1971 года выдача на-гора упала: соответственно 3 и 0. Я сдавал экзамены. В апреле, когда экзамены были сданы, — опять скачек вверх: 12 стихотворений. Всего за 1971 год сохранилось 130 стихотворений и набросков. Ужас! Ужас и стыд. А ведь было чуть ли не двести.

С 15 апреля 1971 года началась моя вольница: я стал аспирантом. Но еще раньше произошло кое-что важное.


ПОДРУГИ


Молодость цинична: старая истина. Старо и объяснение: детская жажда новизны словно бы оправдывает в наших глазах наш стихийный гедонизм. Другое оправдание — отсутствие общественной ниши. Нас еще словно бы нет, мы не социализовались. Не знаем, кто мы, не видим, кем должны и можем стать. Пребываем в растерянности, в рассеянности. В старину молодых людей направляла религия, помогали и жесткие, даже жестокие, нравственные нормы. Говорю это не шутя: традиция, а иной раз — и прямой домострой, выручает, освобождает от излишней свободы, от мучительных страстей, раскрепощает мысль для высокого. Бетховен как-то отклонил любовь женщины вопросом: «Что же мне останется

Отчего в двадцатом веке все мы так поздно взрослели? Отчего в старину сущие дети вносили вклад в науку или культуру, а мы не могли? Ответ — не исчерпывающий, а частичный, — тут: в стихийном гедонизме, в циничной неразборчивости, в беспорядочности души человеческой и современного общества. Кем были бы Паскаль и Моцарт в наш век, да еще — в советском заповеднике, в захолустье советских столиц, на обочине истории и цивилизации?

Оправдание юношескому цинизму можно поискать и в примерах. Кто без греха? Блок ходил к проституткам; его Незнакомка кажется одной из них. Шуберт и Бодлер болели сифилисом — и только ли они? Тот же Блок под подозрением. Руссо, «лучший из людей», рассказывает о премилой вечеринке у своего приятеля, Клюпфеля. Тот «нанял квартиру для девицы, которая, однако, не перестала принадлежать всем, потому что он не мог содержать ее только для себя». Однажды молодые люди порезвились вволю: «Болтовня и вино оживили нас. Добрый Клюпфель не захотел угощать наполовину, и мы, все трое, друг за другом прошли в соседнюю комнату к бедняжке, не знавшей, смеяться ей или плакать…»

А можно и не искать оправданий: рассказать, что лежит на душе, осталось в памяти, тревожит совесть. Не искать выгод, как Шопен у Пастернака. На этот путь и становимся.

В начале 1971 года я пришел к мысли, что проведу жизнь повесой-холостяком. Принцесса для меня не родилась — и она не нужна. Ни одна женщина не отвечает чудовищным максималистским запросам, вынесенным из детства. Несколько женщин сразу, именно сразу, — ответить этим запросам могут. Женщины ведь и сами теперь таковы; одним возлюбленным не довольствуются. Брак — существенно коллективен, никто не принадлежит никому. В 1972 году я это отношение закрепил в стихах, выдав их за перевод из Асклепиада:


Я ласков с тобою и нежен с другой,

И совесть нисколько меня не тревожит.

Я занят собою, мне дорог покой.

И ты утешаешься тем же, быть может.


Перейти на страницу:

Похожие книги

Жизнь Пушкина
Жизнь Пушкина

Георгий Чулков — известный поэт и прозаик, литературный и театральный критик, издатель русского классического наследия, мемуарист — долгое время принадлежал к числу несправедливо забытых и почти вычеркнутых из литературной истории писателей предреволюционной России. Параллельно с декабристской темой в деятельности Чулкова развиваются серьезные пушкиноведческие интересы, реализуемые в десятках статей, публикаций, рецензий, посвященных Пушкину. Книгу «Жизнь Пушкина», приуроченную к столетию со дня гибели поэта, критика встретила далеко не восторженно, отмечая ее методологическое несовершенство, но тем не менее она сыграла важную роль и оказалась весьма полезной для дальнейшего развития отечественного пушкиноведения.Вступительная статья и комментарии доктора филологических наук М.В. МихайловойТекст печатается по изданию: Новый мир. 1936. № 5, 6, 8—12

Виктор Владимирович Кунин , Георгий Иванович Чулков

Документальная литература / Биографии и Мемуары / Литературоведение / Проза / Историческая проза / Образование и наука