В самом начале 1965 года, в клубе студенческого общежития на Лесном проспекте, был устроен конкурс поэтов-политехников. О нем написала ленинградская газета . Статья от 20 января за подписью А. Баженова называлась смешновато:
. Первая премия на конкурсе досталась Андрею Романову и Анатолию Хайкину — за написанную героическую поэму.Неожиданно газета похвалила меня: «У Ю. Колкера отчетливее, чем у всех его товарищей, чувствуется поиск своей собственной, оригинальной манеры стиха, запоминаются удачные художественные детали». Баженов цитирует чудовищные, худшие из всего прочитанного мною строки из моего стихотворения , напитанные революционной романтикой. Привести их стыжусь. Стыжусь, но привожу. Из песни злого не выкинешь.
Были ли эти строки приспособленчеством? В очень малой степени. Советскую власть я отвергал не в принципе, а в ее воплощении. Сталин был уже плохой, Ленин — еще хороший. В моей семье членов партии не было, но жила легенда о деде-большевике. Его портрет глядел со стены. Баженов мог бы и другие мои строки процитировать:
— так писал я тогда, и дальше спрашивал — неизвестно кого, неизвестно о чем: «Где закрыли от нас мишурой существо обнаженного факта?». А под конец предоставлял слово деду Федору Иванычу:
Сам Федор Иваныч, нужно сказать, на праздник Молоха опоздал: умер в 1935 году своей смертью от : от туберкулеза. Большевик со дня основания партии, солдат, он выслужил при большевиках три ромба, состоял в 1930–1931 годах — в сомнительной должности заместителя заведующего отделом электроимпорта — при берлинском торгпредстве и привез из Германии фразу, за которую Иосиф Виссарионович его бы не похвалил: «Почему мы так не можем?!»
В моих стихах дед меня и других наставляет:
Что тут скажешь? Автору семнадцать лет.
Вероника из иногда пристраивалась к нашей с Романовым компании. Заметно старше нас, она ребячилась и словно бы не чувствовала разницы в возрасте, была склонна к острословию, лихорадочно оживлена, нас с Дрюней называла непременно по фамилиям, а мне казалась чуть-чуть вульгарной. Она курила и красила губы. Одного из этих двух качеств хватило бы, чтобы меня оттолкнуть. Мешало еще и то, что стихи ее внушали мне полное уныние. Я не догадывался, что ее отношение ко мне идет дальше приятельства.
Как-то Вероника отвела нас в домашний литературный салон на углу улиц Восстания и Жуковского. Сергей Файнберг, психиатр, и его сестра, Наталья Лурье, собирали у себя писателей, не симпатизировавших советской власти. Приходили к ним Алла Драбкина, Игорь Федоров (работавший водопроводчиком), Виктор Бузинов, а из тогдашних знаменитостей — Глеб Горбовский и Виктор Соснора. Мы с Романовым оказались среди них полными юнцами. Нас увидели вот как: мальчик с русской внешностью и еврейской фамилией (я) и мальчик с еврейской внешностью и русской фамилией (он). Мы читали что-то. Через неделю Вероника принесла оттуда слова Файнберга: «Русский еврей очень талантливый мальчик, но у него чувствуется какой-то душевный надлом. Правда, он еще так молод; может, образуется…». Вероника относила эти слова ко мне, но почему же было не отнести их к Романову? Я видел: он пишет лучше.