Наутро, в четверг 12 августа, я поехал в Феодосию и купил билет до Ленинграда через Москву на пассажирский поезд номер 170. Поезд отправлялся в этот же день, в 21:00. Затем я отыскал музей Александра Грина, но туда меня не пустили: я был в шортах. Бродягу — не пустили в музей певца бродяг! Что ж, всё правильно. После смерти Грин приобщился к истеблишменту, стал читаемым автором; попал к музам. А перед самой кончиной всё просил жену привести к нему хоть одного своего читателя.
До вечера оставалась уйма времени. Чтобы убить его, я опять отправился в Орджоникидзе, причем значительную часть туда и назад проделал пешком.
В Феодосии повсюду продавали белое вино в квасных бочках. Перед тем, как сесть в поезд, я выстоял получасовую очередь и выпил пол-литра. Затем, намеренно, еще раз отстоял получасовую очередь и выпил 200 граммов.
В поезд в шортах меня пустили. Под шортами были плавки, сверху — рубашка с закатанными рукавами, надетая на голое тело, тощее, грязное и загорелое; на ногах — так называемые вьетнамки: подошва и две лямки, едва прихватывавшие пальцы ног. Так я и в Москву приехал, а оттуда — в Ленинград. Добравшись к себе на Гражданку, обнаружил в кошельке рубль и четыре копейки мелочью, а в блокноте, который сейчас передо мною, — семнадцать стихотворений, почти не требующих правки. Семь из них были сочинены в Ослином Гнезде, в Феодосии и Коктебеле. Блаженное одиночество!
ЭТЮДЫ ПЕССИМИЗМА
Дома первым делом я привел в порядок и отпечатал привезенные стихи — на той самой непременной почтовой бумаге с голубой каймой, 44 копейки 50 листов. Придумал им эффектное название: . Поставил эпиграф: «Одиссей возвратился, пространством и временем полный… О. М.». Всё было замечательно в моей жизни. Никогда мне не было так хорошо, как в эти недели, в эти месяцы. Думать — не хотелось и не нужно было, хотелось собирать мёд: стихи и ласки, к чему я немедленно и приступил.
В кипе бумаг на столе нашел я лежавшие чуть не с января стихи Ларисы Р., фигуристой девушки из АФИ, беспомощные, но трогательные, и тотчас на них откликнулся:
Слезы тут придуманные, мне было весело. С Ларисой, с божьей помощью, всё завершилось. Там на меня виды имели, я ходил в женихах, не сделав предложения, — худшая из несвобод. Ее мама в мою честь устроила однажды званый обед с еврейскими блюдами и родственниками: не обед, а смотрины. Всё позади, мы расстались навсегда — отчего же и не всплакнуть в стихах?
Отпечатанный цикл я раздал подругам, оказавшимся в городе: Рите, Кате, Тане и Фике. Первые две как читательницы в счет не шли. Вторые две меня похвалили. Прежние отношения казались восстановленными — будто ничего и не случалось, однако ж Фика при первом расставании бросила меланхолически:
— Житинский продолжает приходить.
Это, в сущности, был вопрос. Я не ответил — и тем самым ответил. Мне было всё равно. Но через день или два выяснилось, что не совсем всё равно. В субботу 21 августа я отправил Фике по почте гневное письмо (на той же почтовой бумаге, аккуратно переписанное на машинке под копирку):
Фика! Сегодня мне звонил Житинский, и с его слов я заключил, что ты показывала ему мои стихи. Мне непонятно, как ты могла на это решиться. Поступок твой я считаю бестактным и для себя совершенно унизительным. За последние 5-6 лет никто из моих друзей так цинично со мной не обходился. Интересно знать, что бы ты сказала, если бы я подобным же образом распорядился каким-либо из твоих интимных дел.
Неясно, как ты можешь при этом рассчитывать на какое-то доверие с моей стороны.
Ю. Колкер