— Послушай меня, отец святой! — говорила, рыдаючи, старуха. — Укройся от гнева государева хоть на малое время! Смягчится сердце великого князя, отойдет гнев его, тогда без страха пойдешь на суд его праведный… Схороню я тебя так, что не найдут тебя ни стрельцы, ни жильцы, ни бояре… Есть у нас в мыльне каморка потайная; про нее и мой-то Павел Евстигнеич запамятовал, а людишки наши кабальные и ведать не ведают. Укройся, отец святой, пережди тучу-беду черную!..
— Нет, — в тяжком раздумье, качая головою, отвечал старец. — Негоже мне, священноиноку, таиться да скрываться, как татю-грабителю… Любвеобильна ты сердцем, дочь моя, и милосердна забота твоя, а все же нельзя мне принять услугу твою…
Через силу говорил старец, недужилось ему сильно: темнело в глазах, дрожь трясла его тело иссохшее. Все видела Алена Игнатьевна, еще пуще стала просить инока.
— Укройся, отец святой, пока не полегчает тебе, пока не окрепнешь духом и телом. Сухо и тепло в той каморке; отдохнешь там в покое да тишине… Не заглянет к тебе туда злой жилец Скоробогатов Демьянко, не смутит молитвы твоей речами грубыми… Схоронись, отдохни, отец Порфирий, хоть ради нас, грешных, что живем твоими молитвами святыми! Теперь самая пора… все спят…
Хотел было старец еще что-то молвить Алене Игнатьевне, да уж больно истомился он долгой беседой, опустился на лавку, глаза закрыл, не стал боле противиться… Того только и надо было сердобольной старухе; была она, не глядя на годы, еще бодрая и крепкая, обхватила ослабевшего инока, подняла и повела к двери, придерживая его и помогая ему. Смутно и тяжко было в уме недужного старца: не под силу было и думать, куда да зачем ведут его.
Каморка потайная в мыльне чулковской и снаружи, и снутри неприметна была: двойную стенку с одной стороны умелые плотники вывели. В ту пору Алена Игнатьевна сама за стройкой глядела; Павлу Евстигнеичу недосуг было за службой государевой. Никто туда, опричь хозяйки, не хаживал. Уложила старуха инока безмолвного, бесчувственного на сено, шубою прикрыла, вышла из каморки, дверку узкую, чуть приметную всякой рухлядью заставила, завесила.
Идя по двору, крестилась и молитву шептала Алена Игнатьевна: помог бы ей Бог совсем уберечь старца святого. Сумела она и схитрить как надо: ворота на улицу отперла, чуть приотворила, дверь, что в светлицу вела, настежь открытую оставила…
— Кажись, ладно будет, — молвила она, потом тихонько прокралась в жилую черную горницу, прислушалась… Все еще спали… На полу, у печки храпел Харлам. Павел Евстигнеич тоже, должно быть, третий сон видел, лежа на лавке широкой: не чаял старый истопник, что стряслась над ним напасть великая… Повздыхав да помолившись, легла и старуха, да не заснула: ждет, что будет…
Но вот беспокойно заметался хозяин… Приснилось ему, что стоит он близ Красного крыльца, в ряду с другими истопниками двора великокняжеского, что ждут они посольства от хана крымского; одеты все в платье богатое, выданное из казны государевой… Вот, будто, показались стрельцы, а за ними — и татары-басурмане. Впереди набольший мурза идет, и такой-то страшный, какого Павел Евстигнеич сроду не видал: усы длинные, до пояса, словно змеи живые, вьются-шевелится, глаза горят, словно у волка голодного, и ростом тот мурза чуть не в две сажени, ноги толщиною с бревна строевые… Не успел Павел Евстигнеич посторониться, и задел его страшный мурза рукавом за правое плечо да за правую руку… Так, нехристь, задел, что застонал старый истопник и проснулся…
Ан, и наяву у него правая рука онемела, мурашки по ней забегали: отлежал ее старик в дреме сладкой… Поднялся хозяин с лавки и огляделся…
— Эй, парень, полно спать!.. Принеси-ка-сь кваску холодного, что-то в горле пересохло…
Не скоро добудился он Харлама; на славу отсыпал тот свою ночь бессонную… Наконец, зеваючи, встал парень, за порог вышел, да видно, сразу на дверь в светлицу открытую наткнулся, — белей полотна назад в горницу вбежал…
— Ахти, хозяин, беда! Кажись, в горнице-то никого нету!
Ушам не поверил старый истопник, затрясся весь; спервоначалу даже с лавки вскочить не мог, ноги со страху великого, внезапного, как у больного, отнялись… Но оправился он и кинулся опрометью в светлицу. Все в той горнице как и прежде было: солнышко зимнее в окошки узкие заглядывало; у золоченых риз образных лампадки да свечи мерцали; но не нашел там старый истопник своего узника, ослушника великого князя, игумена троицкого…
— Святые угодники! Спасите и помилуйте! — бормотал в ужасе старик, выбегая на крылечко, на двор, к воротам, оглядываясь по сторонам и крестясь.
— И ворота отворены?!. Ушел!..
Всплеснул Павел Евстигнеич руками, чуть не обеспамятел, чуть на холодный хрупкий снег ничком не упал… Распахнул он ворота, до улицы добежал, осмотрелся… Пустехонька была улица и вправо и влево…
— Ушел! — простонал еще раз старик. — Пропала моя головушка! — помолчав немного и отдышавшись от беготни, молвил сам себе истопник государев.