Следует отметить, что выглядел я тогда довольно скверно: бледный, худющий. И самое плохое – открылось у меня весной... кровохарканье. Не знаю, чахотка ли начиналась или какая-то другая хворь, но перепугался я изрядно. Тощий, длинный, вечно голодный... И какой-то сухой кашель донимает... Никому ничего не сказал, только сразу после сессии уехал в Крюково. Мама наезжала по воскресеньям, привозила хлеб, сахар, баночку масла. Детсад выдавал тарелку супца, порцию каши. Но главное – каждое утро и каждый вечер жившая через дом от нас соседка тетя Нюра (местная крюковская, дом у них сгорел в сорок первом, они уже через год купили полдома в нашем поселке), имевшая корову, громко звала: «Егорушка! Подоила!» Я опускал лестницу, прихватывал литровую банку и бежал на зов. Так что ужины мои и завтраки состояли в основном из теплого парного молока да краюхи хлеба, к концу недели достаточно твердого. И сытно, и вкусно, и, вероятно, целебно. Кашель прекратился, и кровь горлом никогда уже не шла. Сработал, конечно, и свежий воздух огромной моей зеленой квартиры – ни дверей, ни окон, только крыша над головой, – да довольно большой объем легких, унаследованная от дедов-прадедов широкая грудная клетка. Когда в ту же осень меня, допризывника, обследовала военкоматская медкомиссия, один из врачей пошутил: «Тебе бы парень, не в актеры, а в духовой оркестр: больше шести тысяч кубиков выдуваешь»... Там, на мансарде крюковской дачи, сгоревшей весной семьдесят шестого, жил я до самого окончания учебы, до отъезда на работу в Рязанский ТЮЗ. Сюда же, правда, в куда более комфортабельные условия, отслужив в армии, поактерствовав в Чите, вернулся летом пятьдесят пятого – уже самостоятельным семейным человеком: жена, дочь Маша... Это было совсем другое существование. Сосед, которому уступила мама половину участка и дачи, достроил верх, подвел под дом кирпичный фундамент. Теперь с террасы на балкон вела обыкновенная лестница с перилами. Террасу застеклили, балконная балюстрада разрешала загорать там хоть нагишом, в комнатке на мансарде стоял стол, кровать... И вообще жизнь переменилась. Не писал я, как бывало, с раннего утра свои «сочинения», не читал допоздна книги, не бегал с друзьями по утрам купаться на озеро, не верховодил в компании, где в конце сороковых был признанным заводилой. Ни дальних походов за грибами, ни костров, ни вечерних танцулек на пятачке под патефон – все ушло в прошлое, девчонки выросли, парни пооканчивали за эти годы институты, кое-кто успел обзавестись своими семьями. Мы, конечно, встречались, снова иногда сбивались в тесный кружок, но тoгo, что было раньше – преданной дружбы, безграничного доверия друг другу, – уже не было. А как же я тогда гордился в душе, что родители моих приятелей всегда во мне уверены, что они спокойно отпускают своих тринадцати-пятнадцатилетних отпрысков в походы с ночевкой, зная, что их веду я, что они со мной. Дачная наша компания была невелика. Соседские Люся-Муся (не сестры, подружки-одноклассницы), Наташа – дочь соседа, которому продали мы полдачи, Юрка Фандеев, года на два моложе меня, его московский приятель Дима, рано умерший, знавший о своей неизлечимой болезни, но несмотря на это жизнерадостный, заводной, у его родителей – наследственный бытовой сифилис, как мы потом узнали, им нельзя было иметь детей... Еще Сюзанна, моя ровесница, знакомая по довоенным годам, ее братишка Алик и младший брат Наташи – Павлик – это костяк нашей группы, сбивавшийся каждое лето. Примыкали к нам временно и другие – мои родственницы Майка (я уже упоминал о ней), троюродная сестрица Марина (Мариша) со своей приятельницей Мусей, гостившие у нас летом на даче. Но они всегда были чуточку не совсем «свои», как-то «сбоку припеку». Жили мы неподалеку друг от друга – или за соседним забором, или через улицу. Связь, как говорится, осуществлялась визуально или голосом. В семь утра с моего балкона раздавались призывные свисты – фраза из «Итальянского каприччио» – и тут же появлялись Люся-Муся, заспанные, растрепанные Наташка, Юрка, Сюза, Алик, и мы бегом отправлялись на недалекое озеро. Гимнастика, купание. Потом разбредались завтракать, помогать по хозяйству родителям: кто таскал воду из колодца, кто полол грядки, кто, как я, заваливался с книгой или строчил очередной «опус» (я тогда писал «роман» – «Идущие рядом», главы из которого ежевечерне читал восторженным слушателям...) Но после обеда – шабаш. После обеда мы принадлежали самим себе. Второй поход на озеро, рыбалка, или в лес – грибы, малина, к осени – орехи. Вечером чтение, анекдоты, байки, споры... спиритические сеансы, опыты гипноза (кстати, никогда, нам не удававшиеся) и, конечно, танцы под патефон, до самого темна на пятачке, выбитом нашими босыми ногами на поляне за поселком, чтобы не мешать сну и отдыху населения... Уж поверьте мне, весело и полно мы жили. Встречались и в Москве, покупали абонементы в консерваторию, сбивались, чтобы сходить в кино. К сожалению – не часто. Встречались и на днях рождения друг у друга. Связи не прерывались, хотя в городе у каждого шла своя жизнь. На даче же – общая! Веселая и чистая. Конечно, не без «любовей», порой выдуманных, но шибко возвышенных и романтичных. Считалось, что Юрка влюблен в мою сестру Маришку, а я в ее подружку Мусю-старшую. Люся-Муся – козявки, они были не в счет... Муся – Маша Каверзнева – одноклассница Маришки, из прекрасной семьи потомственных русских интеллигентов. Немного взбалмошная, но умная и добрая. Училась она после на медицинском, и наша переписка заглохла лишь в первые годы моей армейской службы... Не потому ли и первую дочь назвал Машей, и героиню своего первого «романа»... Пожалуй, первая девочка, к которой относился серьезно. Да и она вроде поначалу отвечала взаимностью. Не задалось. А вот помню, вижу. Нет, никаких романчиков с поцелуйчиками по углам, никаких игр «в бутылочку» в компании нашей не водилось. Может, еще слишком молодыми были? Или на порядок выше интеллектуальный уровень? Или столь затянувшееся мое мальчишество, вера в идеальные отношения, убеждения Веры Павловны? Так или иначе, но уверен, что все это разделялось до поры до времени всеми моими дружками крюковскими, хотя в другой, городской жизни, с иными приятелями, в других компаниях были уже у меня девицы, готовые целоваться и так далее. И целовался. Однако крюковский «синдром» уберегал от «и так далее». Какая-то атмосфера трепетной влюбленности, дружбы всех друг к другу, мальчишки – «рыцари», девочки – «прекрасные дамы». Не обманываюсь ли? Не выдаю ли желаемое за действительное? Нет. Было именно так. Мы не притворялись. Нам было хорошо. И жизнь страны, и жизнь всего мира волновали наши сердца. Серьезнейшим образом обсуждались вопросы построения коммунизма, борьбы угнетенных, становления народных демократий, в сердцах жила постоянная готовность помочь тому, кто нуждался в этой помощи. И одновременно все знали, что я влюблен в Машу, а она в меня, что, когда она уезжает в Москву, мне принадлежит право проводить ее на станцию. Что Сюзанке небезразличен я, а Маришке – Юрка Фандеев. Но все это было не главным, по-детски несерьезным, не особенно занимало наше воображение, не захватывало внимания. Никто никого ни к кому не ревновал, не дулся, не обижался, никто никого не обижал. Потому в московские зимы так мечтали о лете. Что ни говорите – прекрасно мы жили!