Я вижу большую грузную тень Абношкина. Она, покачиваясь, поднимается над крышами Васильевки. Медленно и неспокойно. Она тяжела. Она разбухает от забот, от любви и от печали. Она встает уже над всем горизонтом, пытается что-то сказать… Трудно ему там, председателю. Я вижу большие печальные его глаза. Он то встает во весь рост, то наклоняется, копошится в большом своем нелепом огороде.
Кричат петухи. Огромное облако выкатывается в небо и уплывает куда-то в сторону.
— Я видел его вчера, — говорит Шулейкин. — Сам не свой…
Неладное с ним что-то, с Абношкиным. Я чувствую. А помочь не могу.
Какая-то молодая женщина идет к нам по дороге. Она одета по-городскому. Она подходит ближе. У нее приятное умное лицо, правда, немного растерянное.
— Новая учительница, — тихо говорит Шулейкин.
Она подходит прямо ко мне.
— Мне сказали, что вы москвич, — говорит она. — Я бы хотела поговорить с вами.
Мы идем с ней по дороге, под дубами.
— Ну как здесь? — спрашивает она. — В этой дыре?
— Ничего, — говорю я, — по-всякому.
— Какая жуткая тишина, — говорит она.
— В Москве, конечно, интереснее, — говорю я.
— Я знала, куда еду…
— О чем же тогда спрашивать?
Губы у нее кривятся. Но в них — сила. Это сразу бросается в глаза… А там Абношкин о своем страдает. Маша Калашкина любит своего тракториста. Коля Зимосадов, набычившись, идет куда-то с полевой сумкой через плечо…
— Почему дыра? — говорю я.
Она не отвечает. Что-то нетерпеливое сквозит в каждом ее движении. Мне вдруг вспоминается Сутилов и прохладная его улыбочка.
— А знаете, — говорю я и сам пытаюсь улыбнуться, — это ведь знаменитое место…
— Ну?
— Здесь бывал Толстой… Лев, — говорю я.
— А где вы покупаете продукты? — спрашивает она.
— В Козельске, — говорю я. — Всего пятнадцать километров… Сестра Толстого была здесь монахиней.
— Электричества, конечно, нету, — говорит она.
— Пока нету, — говорю я. — Мы вот столбы вкапываем…
— Почему вы?
— Мы и ученики…
— Почему?.. Почему?..
— Не знаю… А кому же еще?.. А что?
— Что же вы бежите из вашего рая? — губы ее кривятся. Но лицо остается приятным. Ей идет быть немножко злой. — Почему же вы бежите?
— Не знаю… Приглашают в районный центр… Не знаю…
Она смеется. Что я могу ей объяснить? Пусть поживет, а потом встретимся, поговорим.
— А вы что, — говорю я, — приехали посмеиваться?
— Я приехала работать, — говорит она жестко. — Вот именно.
Действительно, как это получилось с отъездом? С моим отъездом? А вот так и получилось. Копилось, копилось… И получилось… Вот и пора. Ты рад? Чертовски… Рад? Не знаю…
Мы возвращаемся к бревну, на котором сидит Шулейкин.
Мне не жаль ее, эту москвичку. Чего ее жалеть?
— Вон там расположена деревня, — говорю я. — Там вы будете работать… периодически.
— Представляю себе! — говорит она.
— Вон идут мои ученики, — говорю я. — Впереди идет Гена Дергунов. Видите? Это самый слабый ученик. Но прекрасный парень…
— Слабый ученик, но прекрасный парень?!
Я ей не угодил.
— Вы зря уезжаете, — усмехается она. — Вы очень вписываетесь в эту обстановку, — она обводит рукой вокруг. И смотрит, как я обижусь. Но так жарко, что мне лень обижаться. Да и необидно.
Мы подходим к бревну одновременно с ребятами. Гена Дергунов протягивает мне плоский сверток в газете. Ваня Цыганков смотрит в сторону. Коля Зимосадов — в землю.
— Это вам, — говорит Гена Дергунов.
Я разворачиваю газету. Легкая коричневая рамочка для фотографий ложится на ладонь. Она обклеена аккуратными квадратиками золотой соломы. Искусный узор золотится под солнцем. Это похоже на инкрустацию из перламутра.
— Мне? — говорю я и, наверное, глупо улыбаюсь при этом.
— Вам, — говорит Гена Дергунов. — Это вам на память, — и он краснеет.
— Вот так штука! — говорит Шулейкин.
Ваня Цыганков смотрит куда-то в сторону. Коля Зимосадов — в землю. Жара. У новой учительницы кривятся губы. И на ресничке дрожит зеленая слеза.
— До свидания, — говорит она. — Я пошла.
— А вот мои ученики! — кричу я ей вслед. — Уж вы их не обижайте…
Ваня Цыганков смеется. Она уходит, не обернувшись. Только шевелит рукой, словно отмахивается.
— Жаль, что не сфотографировались, — говорит Шулейкин.
— Давайте копать, — говорит Коля Зимосадов.
— В самую-то жару? — говорю я.
— Давайте, — говорит Шулейкин. — А то уснуть можно.
Мы роем последнюю яму. Вкапываем последний столб. Шулейкин работает в пиджаке. Он весь в поту.
— Да снимите же, наконец, пиджак!
— Ничего, — говорит он. — Это даже полезно.
Работа подходит к концу. Ребята копают молча. У меня спина болит и шея горит от пота. Ничего, ничего, сейчас — всё… Зачем я ковыряюсь в этой земле?.. А вот затем и ковыряюсь… Зачем же… А вот затем… А у этой зеленая слеза на реснице висела… Ерунда… Все — люди, только петушатся иногда…
— Абношкина жаль, — шепотом говорит Шулейкин. — Они на него все навалились.
— Им бы только давай-давай, — громко говорит Коля Зимосадов.
— Тише, тише, — говорит Шулейкин. — Да никого же нету, — улыбается Гена Дергунов.
Неладное с Абношкиным. Я видел его позавчера. Он еле поздоровался со мной.
— Как здоровье? — спросил я.
— А вот как, — прохрипел он и пошел прочь.
Неладное с ним что-то.