«Да я, товарищ лейтенант, замучился. Заучивал, заучивал, понимаешь…»
«Ну-ка, повторите, — смеется лейтенант Федоринин, — ну-ка…»
«Акаджав»
«О-куд-жа-ва, — диктует лейтенант, — повторите…»
«А-кааад-жав», — старательно выговаривает Ланцов.
«Н-да, — говорит лейтенант и внезапно кричит: — К завтрашнему чтобы выучить, так и так! Глядите у меня!..»
Кто-то говорит:
«Снег пошел!»
Снег идет. В казарме холодно, сыро… Холодно ему, понимаешь! Телят в холоде держать надо — здоровше будут. Холодно… А на передовой, так и так, тепло?
Наконец, внезапно наступает это самое утро, утро новой жизни или подведения итогов, уж и не знаю, как его назвать. Слышится привычная труба и истошный вопль Ланцова:
«Батарея, подъем!»
Все происходит мгновенно: кальсоны, галифе, ботинки… Выбегаю в темень, в дождь, в снег…
«А ну, пошевеливайся!..»
Тяжелый топот ног: сначала с грохотом по тайной надобности, затем на плац и растягиваемся в несколько рядов. Мощный тугой обнаженный торс сержанта перед нами:
«Делай и раз, два, три, и раз, два, три!»
Мне жарко, снежинки тают на плечах и спине. Бегу со всеми, не отставая, подтягиваюсь на турнике, выгибаюсь назад — вперед…
«Кому холодно?» — кричит Ланцов.
«Никому!» — кричит кто-то.
«Молодцы!.. Бегом! Стой! Шагом марш!.. Разойдись!..»
Умываюсь ледяной водой, и от моего тщедушного тела исходит пар, и сквозь этот пар мне видится моя новая жизнь. Чем же она замечательна? Она замечательна тем, что холод меня отныне не берет, и расстояния мне не страшны, и вырыть укрытие для миномета мне ничего не стоит. Заканчиваю копать, подбиваю стеночки — пульс нормальный. Где же вы, мои недавние усталость и отчаяние? И тяжелая звонкая непечатная дробь сержантовых претензий, не причиняя вреда, отскакивает от меня, как холодный дождь от дубленой кожи. Все глуше музыка души, все звонче музыка атаки…
И вот наконец сержант Ланцов подзывает меня, и я готовлюсь к очередной порции его неудовольствия, а он говорит:
— Акаджава, возьмите этих, погоняйте…
Передо мной — десять стариков лет по тридцать пять. Неловкие, сутулые, напряженные. Полусолдаты. Сегодня прибыло пополнение из запасного полка.
— Акаджава, — говорит сержант, — погоняйте их строевым, понимаешь, как следует. Вон они, понимаешь, сонные какие… Чтоб у меня, так и так, весело глядели!.. Это им не запасная богадельня…
До меня не сразу доходит. Чему же я могу научить их, я — самый несмышленый, самый нерадивый, с тонкими городскими ручками, с тонкими кривыми ножками, закрученными в обмотки?.. Уж не смеется ли сержант Ланцов, не мстит ли мне за жалкие попытки отбиться от его неприязни? Но сержант Ланцов на плацу смеяться не умеет. Значит, это всерьез, и я действительно кажусь ему достойным этого великого назначения?
«Смирна! — командую сдавленным голосом. — Шаго-о-ом марш!»
И веду понурую десятку в дальний конец плаца. Этот плац, занесенный рыхлым, тающим снегом, кажется мне тесным и убогим с высоты моего непомерного роста. И плац, и лесок на краю, и сержант Ланцов, удаляющийся к казарме, и десять перезрелых моих учеников — все видится маленьким и призрачным, сливается там, внизу, у меня под ногами, и припадает к моим гигантским ботинкам. Все замерло в ожидании.
Мои запасники жмутся друг к другу. На них нелепые, не по росту шинели, выцветшие и пятнистые. Они не знают, куда им девать руки. Лица посинели от ветра. У одного из них на синем лице — красный увесистый нос. Этот постарше остальных: ему вполне сорок.
— Холодно? — спрашиваю по-отечески.
— Да уж не жарко, — говорит один из них.
— Сейчас бы в самый раз на печку, — говорит другой.
Тот, с красным носом, молчит. Он уставился на меня маленькими темными глазками, то ли с мольбой, то ли с укором. Он пританцовывает на месте, и его синие губы растянуты в подобие улыбки.
— Значит, холодно? — спрашиваю я. — А на передовой не холодно?..
Как это было давно! Я уже не помню, какой у меня, семнадцатилетнего, был тогда голос. Наверное, тенорок. Они насторожились при упоминании о передовой, так, слегка, но покорно ждали команду. Снисходительные взрослые перед воинственным петушком: ладно, давай, мальчик, поиграем, если тебе охота… Сейчас я поиграю… Вы у меня наиграетесь…
И я кричу ликующим тенорком:
— Смирна!
Что-то обрывается у меня в горле от напряжения, какая-то штучка встает поперек. Они замирают. Все отвратительно, не по-военному.
— Убрать животы! Грудь вперед! Вы что, понимаешь, игрушки играть? Мать, мать! — кричу я почему-то хриплым баритоном. — Это вам что, понимаешь, за супом очередь? Смирна! Напра-а-а-а-а-ва! Бего-о-о-о-ом марш! — и бегу рядом с ними.
Я бегу легко: для меня это забава, они — грузно, посапывают.
— Подтянись! — кричу тому, с красным носом, из-за него теряется строгая линия бегущей цепочки. — Кому сказал — подтянуться!
Он торопится и при этом помогает себе руками, будто продирается сквозь толпу. Они думают — баловство. Сейчас они узнают, что значит наша минометная батарея. У нас на батарее… мы на нашей батарее…
— Раз-два, раз-два, раз-два!.. Стой! Шаго-о-ом марш!