К тому же на выставке были новинки: ее гвоздь, Эйфелева башня, производила потрясающее впечатление. Она напоминала своей громадой вечные пирамиды Египта. Эстетики находили, что она некрасива; она и не претендовала на это. Но в ее стройной громадности было нечто ошеломляющее. Потом к ней привыкли, как к аэропланам. Но тогда, впервые поднимаясь на башню по одной из четырех ее ног, невозможно было себя заставить поверить, что эта громада только одно из четырех широко расставленных подножий ее. А когда потом узнавали, что все составные части этого колосса изготовлялись по чертежам, на разных заводах, друг от друга отдельно, и что когда все было готово, все части сошлись точка в точку, сложились в один монолит, то в этом было торжество не только техники, но и современной организации. Таким достижением можно было гордиться. В это время был открыт памятник в честь погибших воинов во время франко-прусской войны. На торжественном {92} открытии его, где я присутствовал, министр Спюллер проводил параллель между Империей и Республикой и заключал, указывая рукою на памятник - "Voila l'?uvre de l'Empire," (Вот что было сделано империей.) a затем на башню "et voila l'?uvre de la Republique" (А это сделано республикой.). И эта циклопическая башня была создана не так, как строили пирамиды, не деспотизмом фараонов и рабским трудом, а Республикой при режиме свободы.
Боялись ли показывать нам "свободный режим"? Конечно, он производил впечатление своей неожиданностью. Я помню, что в первые дни моего здесь пребывания, когда на улицах продавцы газет и воззваний выкрикивали "политические" лозунги, совали всем в руки листки, я, по русской осторожности, сначала опасался их хранить у себя. Такою же неожиданностью для нас была и свобода печати, расклейка бесцензурных афиш, митинги и речи на улицах. Нас учили в России, что так не может существовать государство, что оно держится общим повиновением власти. Конечно, нельзя забывать ее заслуг в создании России, как государства. Но это издавна оплачивалось неограниченным подчинением ей человека. Даже когда Петр Великий повел Россию по европейской дороге, "просвещенный абсолютизм" у нас не ослабел, а усилился. Он составил надолго особенность старой России. Это высказывалось у многих в России их принципиально враждебным отношением к государственной власти. Было полезно увидеть в Европе, что нажим государственной власти на человека вовсе не атрибут сильного государства, что право государства может сочетаться с правами самого "человека"; что при режиме "свободы" третья республика после разгрома Франции 70-го года не только ее сохранила, но сделала богатой и сильной империей: было поучительно наблюдать своими глазами, что во Франции {93} люди дорожили не только своей личной свободой, но и строем своего государства и это в нужные минуты умели показывать. Это и обнаружили выборы 89 года.
Первое время в Париже моим гидом в нем был мой отец; мы целые дни проводили на выставке, а вечера в театрах. Он знакомил меня и со своими друзьями. Я тогда часто не знал, какую роль они играли во Франции. Так помню обед у Шарко. Там был его сын, молодой человек, хотя и много старше меня; стройный, худощавый брюнет; из него получился потом знаменитый исследователь полярных стран на своем судне "Pourquoi pas?" (А почему бы нет.) Шарко-старик говорил тогда о "политике"; был поклонником Жюля Ферри, которого по его словам не любили в Париже лишь потому, что "il a le nez de travers". (У него нос кривой) Возмущался "буланжистами" и уверял, что если бы правительство не приняло мер, в день отъезда Буланже из Парижа в Клермон Ферран на место его назначения, то "nous aurions eu une emeute a Paris". (В Париже было бы восстание.)
Еще памятнее, чем Шарко, для меня остался друг отца, окулист из Реймса - Делакруа. Он приезжал часто повидаться с отцом. Это было то время, когда я сам попал в другую среду французских студентов, которые всецело мною завладели. Да и мои личные вкусы с отцом расходились: я проводил много времени на политических митингах, на выставке в память Революции, и вообще Францией восхищался, как свойственно двадцатилетнему возрасту. Помню, как Делакруа тогда надо мной за это подтрунивал, и, как это ни странно, старался передать мне свое восхищение перед Россией.