— И поймавши, — продолжал Андроныч, — стал он такую речь держать: «Ну, говорит, канальи, теперь я могу вас отдать посредственнику, и вас за ваши дела в кандалы закуют. Выбирай же, кого хочешь, посредственника, мол, или я сам тут же расправлюсь по двадцати пяти, да чтобы шито-крыто опосля было?» Мы стали смекать друг с дружкой. Нас было четверо. Вот Микитка — ловкач парень — и говорит: «А что, братцы, нешто ляжем? Пусть его барин потешится». И енцш мы опосля еще торговаться, чтобы, мол, дрова-то у нас остались. «Ладно, мол, — это нарядкинский-то барин говорит. — Только за эфто же самое я вам по пяти накину». — «Не много ль будет?» — этто Микитка докладывает. «Как, говорит, хотите. Воля, мол, ваша, потому нонече слобода», — посмеивается нарядкинский барин… Порешили… Легли. Сам с кучером в очередку хлыстал, по тридцати отпустил. «Ну, теперь, говорит, братцы, с богом, ступайте домой и дрова везите. А напредки захотите, милости просим… по тридцати или к посредственнику; я, мол, не люблю распутства, ежели вы, как есть, находитесь слободные христиане…» Чудаковат ефтот нарядкинский барин, — заключил Андроныч.
— А что, он стар?
— Годов сорока с небольшим будет. Из себя кряжеватый. Ничего, видный барин.
— А его крестьяне любят?
— Хм… любят!? Пошто любить-то… Как тебя хлыстать станут, нешто ты станешь любить?.. То-то, Костентин Михалыч… Одначе, пора спать. Прощай. Спи с богом…
На следующий день я поехал к этому оригинальному барину. За мной приехал от него крепкий тарантас с тройкой таких же крепких малорослых лошадей. Казалось, всё, начиная от здорового колеса до толстого кучера, говорило о кряжистости нарядкинского барина.
Я бойко подкатил к крыльцу одноэтажного пузатого деревянного дома, выкрашенного дикой краской; перед ним был небольшой лужок, вокруг которого, в недалеком от него расстоянии, стояли в симметрическом порядке господские службы. В передней меня встретили два заспанных лакея и из полурастворенной двери выглянул какой-то сопливый мальчуган и быстро скрылся. Я вошел в залу и едва успел взглянуть на тяжеловатую мебель и на картины воинственного содержания, развешанные по стенам, как в залу вошел, прихрамывая, низенький господин в сером широком пальто и, протягивая мне руки, приветствовал зычным голосом:
— Очень рад… Весьма рад, что исполнили мое приглашение… Помещик Поспелов!.. Какую пьете, очищенную или перцовку?..
— Никакой… Очень приятно познакомиться… Чеярковский учитель.
— Знаю-с… Наслышан!.. Еще онамедни о вас говорил мировой посредник. Изволили слышать, Фома Петрович Басков? Удивлялся, что вы без горячих припарок изволите образовывать сельское молодое поколение. Не понимаем-с этого… Да садитесь, пожалуйста… Прошу быть, как дома.
Мы сели.
— Он и говорит (ведь дурак-с, а жена у него, я вам скажу, и вовсе дура), что́ это за выдумки пошли? Приехал — это про вас-то — сюда из Петербурга учить, и без припарок учит… ха… ха… ха!.. Я ему и говорю: «Послушайте, Фома Петрович, понимаете ли вы прогресс?..» Говорит: понимаю. «Ну и вникните (а уж куда ему вникнуть, когда он дворовых за чубы таскал!), ежели просвещенный человек, то разве он может, мол, как вы, производить с е к у ц и и?..» Так-таки мы с ним с полчаса и проспорили о прогрессе… Однако что же я-то, в самом деле… Какой прикажете? У меня домашняя перцовка чудо!..
— Не пью… Очень благодарен.
— Что вы?.. Рюмочку одну только до обеда… Филя!.. Эй!!.
Явился лакей Филя с заспанным хмурым лицом и продранными локтями на сером нанковом сюртуке.
— П о д а й т е нам водки, перцовки, и закусить чего-нибудь… Барыне с к а ж и т е.
Филя удивленно взглянул сперва на барина, потом на меня после слов «подайте» и «скажите», умышленно подчеркнутых господином Поспеловым и назначенных, повидимому, специально для меня, и отправился исполнять господское приказание…
— Непостижимо, — продолжал хозяин, — что у нас в провинции делается! Вовсе не понимают, что не такие нынче времена, чтобы можно треснуть в зубы лакашу. Ведь если ты его треснешь, — шёпотом добавил нарядкинский помещик, — то и он тебя может треснуть… та́к ведь?..
И господин Поспелов прямо уставился на меня.
Представьте себе коренастого, толстого, коротенького человека лет сорока, коротко выстриженного, с кавалерийскими усами, румяного и с парой черных больших глаз, глядевших на меня чрезвычайно добродушно. Казалось, всё, начиная от полных румяных щек до неуклюжего сапога нарядкинского барина, говорило, что ему до прогресса собственно никакого дела нет, а что он мелет вздор гостю скуки ради.