Обучение наше пошло чрезвычайно быстро. Конечно, я не говорил Турчанинову, что знал уже кое-что, и все мои успехи он мог, поэтому, всецело отнести на счет своих педагогических способностей. Я даже легко усвоил ту белиберду, которую солдаты того времени, за неимением письменных уставов, передавали устно из поколения в поколение и, конечно, при этом коверкали каждый по своей фантазии. В конце концов, смысл так искажался, что становился непонятным здравому человеку. Когда я пробовал исправлять кое-что или доискиваться до истинного значения, Турчанинов меня резко останавливал и требовал точной передачи.
– Не твоего ума дело. Умнее тебя люди составляли «правила» (так называлась тогда словесная премудрость). Солдат не должон рассуждать… Так что же такое есть ружо?..
И мне до сих пор помнится ответ, который долженствовало произносить единым духом, лучше всего, закрыв глаза:
– Ружьё есть оружье, нам данное не токмо для нападения, но и для обороны против врага и дабы защищать оным престол, веру и отечество. Оным же я совершаю артикулы, приемами именуемые.
– Как ты должон совершать сии приёмы?..
– Сии приёмы я должон совершать по команде начальников.
– Какие, примерно, бывают команды?..
– От стоячей ноги до могучего плеча шараааах… ни!»
Такая команда если и существовала в стародавние времена, то теперь была отменена и сохранилась в устном предании. Турчанинову же она нравилась красивыми терминами, и ему казались грубыми простые команды: «на пле-чо, к но-ге» и т. п.
По счастью начальство никогда не спрашивало нас эти правила, а довольствовалось прямыми результатами, – знал солдат ружейные приёмы, повороты, заряжание на шестнадцать темпов, маршировку, кое-какие перестроения, и довольно. Вспоминаю я еще, как при поворотах мы должны были с приставлением ноги ударять себя для отбивания темпа правой рукой по ляжке.
Все одиночные строевые занятия велись унтер-офицерами, фельдфебелями, и только ротные и батальонные учения – офицерами. Вообще строю уделялось не более часа в день, все же остальное время было посвящено хозяйственным работам то на полковых постройках, то на огородах, покосах, рубках леса, выжиганиях угля и т. п. Ротные работы были те же, что и в полках, но только в меньшем масштабе, и весь день солдата был, таким образом, наполнен.
После двух-трёх месяцев занятий с дядькой я был поставлен в строй, как заправский солдат, и даже помню, участвовал в крещенском параде.
Входя в солдатскую среду, я опасался быть одиноким и отчуждённым, но этого не случилось. С первого же дня никто из солдат не дал мне почувствовать тяжкого одиночества, а все будто согласились не только не корить меня в чём-нибудь или злорадствовать, а, напротив, признали меня своим сослуживцем, равноправным членом своей среды. Я понял эту деликатность и оценил её благодарным чувством. Были, например, у нас солдаты, побывавшие в Польше на усмирении и даже в наполеоновский период, и никто из них при мне не злорадствовал по поводу окончательного крушения польских надежд.
То же встретил я и в офицерской среде. Между ними было довольно много поляков, но после 31-го года они сделались большими роялистами, чем сам король, и даже между собой не говорили по-польски. Помню, как-то на одном учении, я стоял в сторонке. Вдруг ко мне быстрыми шагами подошёл офицер и вполголоса сказал по-польски: «Забудь, что ты поляк. Ты здесь – москаль», и так как к нам в то время кто-то подошёл, громко стал мне делать замечание относительно выправки.
Сначала, помню, меня тянуло к офицерской среде, с которой у меня могло быть больше общего, чем с солдатами, но из опасения встретить там снисходительный тон или покровительственный, я старался избегать частых общений и даже отнекивался на все приглашения, а потом я так тесно сошёлся с солдатами, открыл там такой богатый душевный мир, что ничего не желал лучшего. Не без наслаждения я опростился, не отказываясь ни от каких нарядов.
Приходилось ли людям копать огороды, – копал и я; дрова рубить – рубил и я, также угли выжигал, подметал казармы, белил стены наравне с другими. Но солдаты с почти неуловимою деликатностью умели меня отстранить от работ слишком тяжёлых или грязных и, так сказать, берегли меня. А что я им мог дать взамен?.. Я им только писал письма на родину да читал получаемые из деревень и в длинные зимние вечера в казармах или летом при бивуачном огне рассказывал, что знал, о разных странах, народах, о природе. При этом я никогда не прикидывался всезнайкой, иногда сознавался в незнании, а потому люди мне верили. Не каждому лектору удавалось иметь такую чуткую, жадно прислушивавшуюся к каждому слову аудиторию…