Максимыч неотступно находился возле меня, укрывая попонами, дабы я, потный, не простудился ещё более. В этом случае меня трогает не Максимыч, который не мог поступить иначе, а участие всей роты, спасшей меня от госпиталя и предложившей свою единственную, строго оберегаемую собственность, – артельную повозку. А это большая жертва.
Чтобы судить об этом, надо знать хозяйственную организацию того времени. Один из предыдущих полковых командиров, Н. Н. Муравьёв, начальствование которого составляет блестящую эпоху в истории полка, установил известного рода автономию в ротном хозяйстве. Всеми распорядками ведал комитет из фельдфебеля и четырёх выборных, по преимуществу отделенных, но бывали и простые рядовые, чем-нибудь проявившие свою хозяйственность. Максимыч был несколько времени в этом комитете, но сам отказался, оставив себе только ротный образ. Ротные командиры наблюдали за правильным показанием наличного числа людей в требованиях на отпуск натурой муки, мяса и приварочных. Вся получавшаяся от довольствия экономия поступала в собственность роты и достигала иногда весьма почтенной цифры в несколько сот рублей, хранившихся в полковом ящике. На эти деньги заводились образа, музыкальный инструмент для песенников – бубны, кларнеты, лиры, бунчуки, ложки – и артельные повозки с лошадью, предмет особо нежной заботливости солдат. Эти Васьки, Брошки, Буланки могли кого угодно удивить своей выхоленностью, гладкостью и лоснящейся шерстью. В нашей роте имелась пара очень хороших лошадей, мать с сыном-стригуном, – хорошая помесь с чистокровным Карабахом. Через год жеребчика продали одному драгунскому юнкеру по небывало дорогой цене – сто рублей. Фураж себе и ротному командиру солдаты заготовляли сами на полковых покосах, в походе же покупали, а не то люди по пути руками срывали траву и целыми охапками несли её до ночлега. Не уклоняясь от истины, можно смело сказать, что этим Васькам и Буланкам жилось лучше, чем солдатам.
По сложившейся традиции офицеры не позволяли себе пользоваться ротной повозкой и лошадью, в походе не клали вещей своих, а каждый имел свою вьючную лошадь. И вот на эту-то неприкосновенную повозку сами солдаты уложили меня больного. Как же было не оценить подобного трогательного внимания?.. Благодаря уходу, а скорее всего чистому горному воздуху Дарьяльского ущелья, я быстро поправился.
Весною 1835 года мы вернулись на Манглис, и там вскоре в моей службе произошла перемена. Как я ни оберегал себя, по совету Клинишенка, от канцелярии, всё же мне не удалось её избегнуть. Всему виною угольная командировка.
Однажды фельдфебель Соколов, вернувшись с вечернего рапорта ротному командиру, отдал приказание готовиться людям назавтра к выступлению в лес на реке Храм «по уголь». Мы с Максимычем размечтались, как он сплетёт мне лапти, как мы будем охотиться на «красную» дичь и ловить рыбу, известную, в Закавказья под названием «храмуля». В штабе оставались только огородники и наказанные, в числе которых оказался ротный писарь, большой пьянчужка и дебошир. Обязанности его были возложены на меня.
И вот тут-то лукавый попутал меня слишком добросовестно отнестись к моим новым обязанностям, – рапортички мои, вероятно, грамотно написанные и толково составленные обратили на себя внимание в штабе полка. Через несколько дней получен был конверт, мною же самим распечатанный, с приказом «командировать рядового Рукевича в полковую канцелярию для письменных занятий»…
Помню я грустно проведённый последний вечер в кругу моих приятелей, старавшихся меня наставить должным образом. Клинишенко говорил своим ровным наставительным голосом:
– Ну, что ж, коли так вышло, значит, тебе судьба… Только ты, парнишка, не поддавайся им, не входи в эту писарскую компанию. Доброму они тебя не научат, а испортить могут. Да нас, смотри, не забывай, наведывайся почаще к нам… Мы всегда тебе будем рады…
Максимыч делал безразличный вид, но, судя по той сосредоточенности, с какой он копошился в наших вещах, перекладывая их из одного ранца в другой, можно было заключить, что нелегко давалось ему это спокойствие.
– Тут, Фомич, все твои вещи… Бельё, того, справное, чистое, – сказал он наконец, завязывая ремни моего туго набитого ранца.
Объём, однако, заставил меня усомниться, мои ли одни там вещи. И действительно, там оказались наши общие, принадлежавшие мне лишь наполовину и, кроме того, сулуяновские.
– Эй, Максимыч, зачем же ты наложил всё это? – невольно воскликнул я, выкладывая чай, сахар, сапожный товар, гребёнку, мыло, запас ниток, куски воску для лощения ремней и не помню ещё что-то.
Уличённый Максимыч рассердился и, бурча себе под нос, вышел из землянки. На следующий день с подводой, шедшей за хлебом, я грустно поплёлся в штаб. С Максимычем, ещё до света ушедшим на распилку я так и не простился.
Что-то теперь мне готовила судьба?
III