Прочитав мое письмо и заручившись самыми подробными и вескими сведениями, многоуважаемый Оскар Александрович понял всю музыку и знал, что ему нужно сделать. Приехав в Читу, он тотчас заявился к атаману забайкальского казачества Михаилу Семеновичу Корсакову, тому самому генералу, который впоследствии принял генерал-губернаторство Восточной Сибири от Муравьева. Тут надо заметить, что Дейхман был в очень хороших отношениях с Корсаковым, а потому, выждав удобный момент, он превосходно сообразил мою цель и, тонко понимая Муравьева, выполнил свой план. Дело в том, что он, нарочно остановившись в Чите, конечно, был приглашен Корсаковым запросто пообедать.
— А что у вас гостенек поделывает? — спросил атаман, подтрунивая и лукаво посматривая на Дейхмана.
— А вот не угодно ли вашему превосходительству полюбопытствовать, что делает г. К. и кому доверяется генерал-губернатор, уполномочивая такого господина особой властью, — сказал Оскар Александрович, передавая мое письмо тут же за обедом.
Корсаков взял послание и, заинтересовавшись его содержанием с первых же строк, пожимая плечами, дочитал до конца.
— Вам оно, конечно, больше не нужно, Оскар Александрович! — сказал Корсаков.
— Нет.
— Так отдайте, пожалуйста, мне эту интересную грамотку.
— Сделайте одолжение, ваше превосходительство! Я уже все теперь знаю, что творит этот безобразник, — сказал Дейхман, очень хорошо понимая, куда попадет эта «грамотка».
Оскару Александровичу только этого и хотелось. Он, зная дружеские отношения Муравьева с Корсаковым и недовольство последнего на К., тоже по каким-то кляузам, был вполне уверен, что атаман передаст письмо генерал-губернатору в подлиннике, а этим он достигал нашей обоюдной цели.
Корсаков тут же положил послание в боковой карман и, распрощавшись с Дейхманом, скоро сам уехал в Иркутск, чем опередил возвращение с Бальджи К. и передал письмо лично Муравьеву.
Конечно, ничего этого не зная, страшный ревизор, хотя и гремел на Бальджинском промысле, но вместе с тем торопился застать Муравьева в Иркутске, чтоб лично представить весь отчет пресловутой ревизии и словесно доложить особые соображения его высокопревосходительству.
Я все это время оставался в Нерчинском заводе, чтоб дождаться приезда горного начальника. Кажется, около двадцатых чисел сентября прибыл он в наши потрясенные Палестины и, увидав меня, принял очень любезно, обещая сделать тотчас распоряжение, чтоб всех смещенных приставов немедленно командировать по своим прежним управлениям.
Считая неловким со своей стороны спросить Дейхмана лично, получил ли он мое письмо, я обратился с этим вопросом к Эйхвальду. Он был, по обыкновению, так любезен, что коротенько рассказал мне всю вышеизложенную историю.
В конце сентября (кажется, так) Дейхман собрался встретить свою семью, которая осталась гостить в Петровском железоделательном заводе. Чтоб не скучать одному в тарантасе, он пригласил на эту поездку меня. Конечно, обрадовавшись такой любезности и милой компании, не говоря уже о веселой прогулке, я с удовольствием изъявил свою готовность. После обеда нам подали лошадей, и мы отправились к первой, Зерентуевской, станции.
Когда стало смеркаться, я заметил, почти в зените, чуть видную комету.
— Оскар Александрович! Вы ничего особого не видите на небе? — спросил я, пристально вглядываясь.
— Нет, вижу давно, да только как бы не верю своим глазам, а вот теперь, когда вы подсказали, убеждаюсь вполне, что это появилась комета…
Поговорив по этому поводу, мы незаметно доехали до станции, где и встретили всю милую семью начальника.
Комета с каждым днем все более и более показывалась на небе, а в конце октября и ноября месяцев она была уже в апогее своего величия, поражая собою всякого смертного, который хоть сколько-нибудь думал о непонятных силах великой природы. Это была громадная комета 1858 года, о которой впоследствии исписали целые томы знаменитые астрономы всех наций. В широтах нерчинского меридиана она занимала своим неизмеримым хвостом почти треть видимого неба, а в безлунные ночи была величественна в полном смысле этого слова.
В начале октября я уехал опять в Кару, сдал Лунжанский промысел тому же Колобову, а сам поступил на свое прежнее место, на Верхний. Но… увы! К. до того был памятен, что золотое дело мне окончательно опротивело, а самые работы сделались для меня чем-то таким, чего человек не может переносить от одного взгляда, что бывает, как я слыхал, с обжорами, которые, объевшись одного блюда, иной раз во всю уже жизнь не могут видеть этого кушанья. Всякая безделица напоминала мне К., его противную физию, его злонамеренные действия, а его низких клевретов я не мог переваривать ни при каком случае и готов был ту же минуту отколотить без всякого сожаления. Даже неповинного Чубарку я не мог хладнокровно видеть. На меня напала какая-то безотчетная тоска, апатия не только к делу, но даже и к самой жизни. Словом, я не находил себе места на промысле и готов был бежать куда угодно.