Во второй половине дня, когда холодное зимнее солнце уже клонилось к закату, на дороге из села показался генерал Васильев. Он шёл один, в глубоком раздумьи глядя себе под ноги и сосредоточенно ступая, и от фигуры его веяло таким неизбывным одиночеством, такой отрешённостью, таким забвением земного бытия, что Никите сделалось страшно, – генерал был мертвец и печать иного мира уже была проставлена на его обугленном лбу. Кадеты не знали, что в Раскайцах румыны предложили Васильеву остаться немедленно, но благородный генерал, не сумевший отдать приказа об освобождении подвод, потерявший из-за этого время и силы и попавший, в конце концов, в плотный мешок окружения, отказался от предложенного румынами спасения, потому что его солдаты, его офицеры, его кадеты ещё продолжали оставаться в днестровских плавнях во мраке отчаяния и безысходности.
Реммерт порывисто подбежал к нему, отдал честь.
– Что делать с кадетами, Ваше превосходительство? Прикажите умереть!
И опустив руку, потерянно добавил:
– Пропадаем мы…
Васильев очнулся и приложил руку к своей генеральской папахе.
– Здравствуйте, кадеты! Благодарю вас за Кандель!
– Рады стараться, Ваше превосходительство!
– В Румынию вас пропустят, господа! Пограничниками получен приказ королевы Марии! О нём знают на всех пропускных пунктах. Ваше спасение близко, я верю…Прощайте, кадеты и… простите…
Он козырнул, шагнул в сторону, замешкался на мгновение… кадеты стояли, не в силах осознать сказанного… Реммерт растерянно смотрел на генерала… тот сделал ещё два коротких шага, повернулся к кадетам, – на глазах его были слёзы… Никита впился взглядом в эти переполненные до краёв солёною влагою страдальческие глаза… он видел, что генерал уже не с ними, что он снова переходит в иную реальность и лишь замешкался на коротком пути туда, куда настойчиво зовёт его судьба…
В Раскайцах стреляли, но Васильев не слышал, на противном берегу тоже стреляли, но и этих выстрелов он не слышал; на тропинках, ведущих к Днестру со стороны Коротного, красные уже вовсю грабили беженский обоз и летели к чёртовой матери полудохлые канарейки и никому не нужные граммофоны, но он этого не видел, и кого-то уже нещадно били прикладами по лицу, а девиц таскали за длинные волосы и драли с них юбки, но он не чувствовал чужой боли, не чувствовал потому, что грудь его, душу его разрывала собственная боль, затмевающая окружающий мир, вгрызающаяся в сердце и не оставляющая никаких надежд. Утратив свой гвардейский шик, свою молодцеватую уверенность, свою генеральскую стать, ссутулившись, шёл Васильев в глубину плавней по тропинке, ведущей к красному берегу, вот тропинка сделала один поворот, ещё один, а потом и третий… здесь он остановился, задумался и подошёл к тонкой раките на небольшом возвышенном островке. Повороты тропинки скрывали от него оставшихся возле берега кадет, но он уже не думал о них, ему мерещились другие берега. Эти берега представали перед ним в сырой промозглой дымке, чуть прикрытые чахлым кустарником, а он, генерал Васильев, в расстёгнутой шинели, со скомканной папахой в руках шёл к ним, в смутной надежде найти там успокоение. «Почему я иду туда пешком? – думал генерал. – Кажется, тут должна быть вода…» Он шёл долго, тяжело, сердце его стискивала какая-то грубая сила, и оно тяжко болело и ныло. Генерал чувствовал, что несмотря на мороз, тело его под исподним обливается жгучим потом; он поднёс руку к лицу, – рука была влажная и горячая. Боль в сердце становилась невыносимой, воздуха в лёгких не хватало, и земля под его ногами неожиданно стала крениться. Он ухватился за ракиту, её тонкий стволик согнулся, и генерал упал в снег. Боль обняла его со всех сторон и изо всех сил стиснула бедное генеральское сердце… Васильев закрыл глаза и… увидел: его обоз медленно поднимается над заснеженною равниною; в авангарде обоза полощется белое знамя с ломающимся красным крестом, длинная вереница повозок и тысяч людей, нагруженных узлами, граммофонами и клетками, полными оранжевых птиц, изгибается и колеблется под ветром, словно гигантское полотнище, лошади, растрепав гривы, разметав хвосты и расставив по сторонам копыта, накренившись под немыслимыми углами, плывут к горизонту, и следом за ними поднимаются расхристанные кибитки, трепещущие на ветру тряпки, шинели и пальто, а внизу стоят измученные кадеты и заворожённо смотрят вслед улетающему каравану… Чья-то злодейская рука продолжала сжимать сердце старика и с садистическим сладострастием выкручивала из него последние силы, сердце трепыхалось, словно полузадушенная канарейка в кулаке, и не могло вырваться, боль поднималась крещендо и невозможно было далее терпеть эту пытку… Васильев застонал, рука его кое-как нащупала кобуру, он с трудом вытащил свой «люгер», с которым не расставался ещё с Великой войны, поднёс его к груди и выстрелил в своё несчастное сердце…