Комната освещена тускло, но я вижу знакомые лица бывших соседей и одноклассников, товарищей отца по работе. Отца, смотрящего так, словно у меня выросла вторая голова. Маркуса. При виде него меня скручивает боль… Тобиас…
Нет. Я не стану это делать, не стану думать о нем.
— Откуда тебе известно о нашем укрытии? — спрашивает Калеб. — Мама нашла тебя?
Я киваю. Думать о маме тоже не хочется.
— Плечо, — говорю я.
Теперь, в безопасности, адреналин, приведший меня сюда, распадается, и боль становится сильнее. Я опускаюсь на колени. Вода течет с моей одежды на бетонный пол. Из груди отчаянно рвется всхлип, и я, давясь, глотаю его.
Женщина по имени Тесса, жившая на нашей улице, раскатывает тюфяк. Она была замужем за членом совета, но я не вижу его. Вероятно, он мертв.
Кто-то переносит лампу из одного угла в другой, чтобы у нас был свет. Калеб достает аптечку, а Сьюзен приносит бутылку воды. Нет лучшего места для нуждающихся в помощи, чем полная комната членов Альтруизма. Я смотрю на Калеба. Он снова в сером. Наша встреча в лагере Эрудиции теперь кажется сном.
Отец подходит ко мне, кладет мою руку себе на плечи и помогает пересечь комнату.
— Почему ты мокрая? — спрашивает Калеб.
— Меня пытались утопить. Как ты здесь оказался?
— Я сделал, как ты велела… как мама велела. Исследовал симуляционную сыворотку и обнаружил, что Жанин работала над сывороточными передатчиками дальнего действия, чтобы сигнал распространялся на большее расстояние, а это привело меня к информации об Эрудиции и Лихости… в общем, узнав, что происходит, я провалил инициацию. Я предупредил бы тебя, но было уже слишком поздно. Теперь я бесфракционник.
— Ничего подобного, — жестко возражает отец. — Ты с нами.
Я опускаюсь на колени на тюфяк, и Калеб срезает медицинскими ножницами лоскут рубашки с моего плеча. Он отлепляет квадрат ткани, обнажая сначала татуировку Альтруизма на моем правом плече, затем трех птиц на ключице. Калеб и отец смотрят на мои татуировки одинаково зачарованно и возмущенно, но ничего не говорят.
Я лежу на животе. Калеб сжимает мою ладонь, пока отец достает антисептик из аптечки.
— Ты когда-нибудь вынимал пулю из живого человека? — спрашиваю я с нервным смешком.
— Ты многого не знаешь обо мне, — отвечает он.
Я многого не знаю об обоих своих родителях. Я думаю о маминой татуировке и прикусываю губу.
— Будет больно, — предупреждает он.
Я не вижу, как входит нож, но чувствую его. Боль разливается по телу, и я ору, сжав зубы и стиснув руку Калеба. Сквозь крик я слышу, как отец просит меня расслабить спину. Из уголков глаз текут слезы, и я повинуюсь. Боль начинается снова, я чувствую, как нож ходит под кожей, и не перестаю кричать.
— Достал, — говорит он и швыряет что-то на пол со звоном.
Калеб смотрит на отца, затем на меня и смеется. Я так долго не слышала его смеха, что на глаза наворачиваются слезы.
— Что смешного? — Я хлюпаю носом.
— Вот уж не думал, что снова увижу нас вместе, — отвечает он.
Отец протирает кожу вокруг раны чем-то холодным.
— Пора зашивать, — сообщает он.
Я киваю. Он вдевает нить в иглу, как будто проделывал это тысячу раз.
— Раз, — произносит он, — два, три…
На этот раз я стискиваю зубы и молчу. Из всей боли, которая выпала мне сегодня — боли оттого, что меня подстрелили, оттого, что я едва не утонула, оттого, что из меня вытащили пулю, боли обретения и утраты матери и Тобиаса, — эту легче всего вынести.
Отец заканчивает зашивать рану, перерезает нить и закрывает шов бинтом. Калеб помогает мне сесть, разделяет подолы двух своих футболок, стягивает через голову ту, что с длинными рукавами, и отдает мне.
Отец помогает продеть правую руку в рукав футболки, и я натягиваю остальное через голову. Футболка мешковатая и пахнет свежестью, пахнет Калебом.
— Итак, — тихо произносит отец. — Где твоя мать?
Я опускаю глаза. Мне не хочется сообщать эту новость.
Не хочется, чтобы эта новость вообще была.
— Ее больше нет, — отвечаю я. — Она спасла меня.
Калеб закрывает глаза и глубоко вдыхает.
Отец на мгновение кажется yбитым горем, но затем приходит в себя, отводит влажные глаза и кивает.
— Хорошо, — напряженно произносит он. — Хорошая смерть.
Если я заговорю сейчас, то сорвусь, а я не могу себе этого позволить. Так что я просто киваю.
Эрик назвал самоубийство Ала отважным, но он ошибался. Отважной была смерть моей матери. Я помню, какой спокойной она была, какой решительной. Отвага не только в том, что она умерла ради меня. Отвага в том, что она сделала это без громких слов, без промедления и, очевидно, не ища других вариантов.
Отец помогает мне встать. Пора встретиться с остальными. Мать велела мне спасти их. Поэтому и потому, что я лихачка, теперь возглавить их — мой долг. Не представляю, как справлюсь с этим бременем.
Маркус тоже встает. При виде его я вспоминаю, как он бил меня ремнем по руке, и грудь сжимается от боли.