Неожиданным усилием он моментально выпрямился и схватил ее сзади за руку так сильно, что она испугалась и вскрикнула; он и впрямь был похож на мертвеца, простирающего из могилы руки, чтобы втянуть свою жертву в преисподнюю, в мрак и холод. Она закричала, почти теряя сознание, схватилась за стул и упала на него. На лбу у нее выступили капли холодного пота.
— Я еще не умер, тебе хватит времени обшарить мои карманы, — сказал он, заикаясь, вперив в нее испытующий, полубезумный взгляд.
Она смотрела на него беспомощно, как смотрят на разбитый кувшин, которого уже не починить.
— Нужны деньги на лекарства… Не хотела тебя беспокоить… Думала, ты спишь… — пролепетала она чуть слышно, забыв, что он почти оглох.
— Что-о-о?! — закричал он угрожающе, разозленный тем, что не понимает ее.
Она нагнулась и громко повторила ему на ухо:
— Нужны деньги на лекарства… Не хотела тебя беспокоить… Думала, ты спишь!
Объяснение было правдоподобным, и он ничего не смог возразить. Мускулы на лице его, натянутые, как струны, ослабели, выражение лица смягчилось, и он с тяжким стоном опустился на постель.
Так бывало всегда. Всегда она в конце концов оказывалась права. Ее логика была нелепой и потому неумолимой. Она рассуждала так: у моих сестер есть ковры, а мы — дети одной матери, почему бы и мне не иметь ковров? Или дорогих туалетов, или же красивого буфета?
Но могла ли она их иметь, — об этом она не задумывалась. У сестер ее были богатые мужья, да и сами они получили хорошее приданое, а она пришла к нему лишь со сменой белья — вот и все. К тому времени отец ее уже разорился и не выделил ей даже иголки. На каком же основании требовала она вещей, явно невозможных?
Матей Матов до сих пор не мог понять этого. Разглядывая потолок, где сырость начертила какие-то странные, дьявольские фигуры, он старался проникнуть в душу своей жены без злобы, без ожесточения и снова находил, что в ее словах и поступках (особенно в словах) не было и намека на разум, а о сердце уже и говорить нечего.
Резкое движение снова обессилило его, но пробудило мысль. В голову нахлынули воспоминания, одно ужаснее другого, связанные, как звенья одной цепи, и рисовавшие ему всю безрадостность его жизни. Они открывали перед ним пропасть прошлого, где не было для него ничего отрадного, и пропасть будущего, разверзшуюся сейчас, бездонную и зловещую.
Двадцать пять лет жил он в нескончаемом раздражении по мелочам, из-за ничтожных поводов, из-за какого-нибудь платья или окорока, — в постоянном раздражении, убивавшем в нем высокие стремления и служебное честолюбие, тянувшем его назад, пока он не превратился в смешного и жалкого скрягу. Он сознавал, что не всегда поступает правильно, что ведет себя, как глупый и бездарный тиран, но не мог сдержаться и взять себя в руки, потому что его злой гений — жена постоянно его донимала. Тихое семейное счастье, порядок, благополучие, согласие, взаимопонимание, человечное, дружеское отношение — все то, чего другие добиваются без всякого труда, было ему недоступно, и потому, думал он, что жена делала все, чтобы посеять раздор, недоверие, ненависть и нарушить порядок.
Иногда он приходил к убеждению, что жена его психически больной человек; то же думала и она о нем. Она подстерегала его на каждом шагу, как кошка подстерегает мышь, выслеживала, куда он ходит, с кем встречается, считала каждый кусок, который он съедал, и в ее разгоряченной голове рождались чудовищные галлюцинации, в которые она фанатически верила. Если у него не было аппетита, это значило, что он где-то кутил, если у него болела голова, тут же возникало обвинение в том, что он развлекался в каком-нибудь кафешантане. Она подозревала его в «тайных свиданиях», винила его приятелей за то, что они «сводят» его с женщинами, и все это не в шутку, а с яростью и убежденностью. Он разводил руками и умолкал, ошеломленный такой невероятной подозрительностью, немел перед этим извержением клеветы и грязных подозрений. Это была поистине Ксантиппа, мстительная фурия, какая-то напасть вроде чумы, и он хватался за голову и убегал из дома в полном отчаянии, душевно потрясенный.