Нет, я не могу больше слушать. Это агония. Через несколько часов человек этот станет трупом. Санитары снимут с него гимнастерку, брюки, сапоги и зароют его, как собаку, без попа, без молитвы, — да и зачем они ему? Это не принесет ему утешения; более того — он будет благодарен хотя бы за то, что не глумятся над его трупом, а — как оно и полагается — прячут его останки от солнечных лучей.
На востоке загорается заря.
Каждая прожитая нами ночь — еще один шаг навстречу жизни. Каждая незаметно уводит нас от смерти к жизни.
Солдаты лежат как попало на сырой соломе; те, что поздоровее, просыпаются и, согнувшись от слабости, накинув шинели, тащатся к отхожим местам. Затем все они дожидаются восьми часов, чтобы выпить свой чай с лимонной кислотой; чай — единственно дозволенная нам пища. Так уверяют врачи, и мы не можем не верить им. Нужно ли, в самом деле, истощать организм до такой степени, чтобы человек превратился в скелет, — я не берусь судить. Солдаты благодарны и за чай, благодарны за то, что им дали кров, они и против сырой соломы не возражают — в них убита всякая воля…
Фонарь в нашей палатке все еще чадит, усиливая духоту. Майор лежит на спине, уставившись в потолок. При моем появлении он переводит глаза на меня и долго разглядывает. Моя солдатская шинель озадачивает его, он не привык к такому соседству; но он понимает, что сейчас не время для придирок, и начинает тяжело стонать.
Лицо у него бледное, худое, но не изможденное; тело крупное, крепкое, откормленное. Впрочем, больной в лежачем состоянии всегда выглядит более крупным; даже окостеневшие трупы поражают своей массивностью. Этот, видимо, ни в чем себе не отказывал, и стрела, пущенная в него смертью, лишь оцарапает ему кожу. Был он, по всей видимости, командиром нестроевой роты или заведующим офицерской столовой в штабе дивизии.
Не глядя на меня, он спрашивает:
— Когда придет врач?
— Обычно обход в десять. А что?
— Да этот там… больной… плохо с ним. Вскочил недавно, что-то громко выкрикнул… вроде бы вас звал… затем упал на постель… Слушаю, слушаю — а он все молчит, не дышит…
Подпоручик лежит поперек постели. Ноги его свисают с одной стороны, голова — с другой. Он неподвижен — что с ним, в самом деле?
Приподымаю ему голову — она еще теплая.
— Милан! Что с тобой?
Голова бессильно повисает.
— Милан, ты слышишь меня? Тебе плохо?
Нет, он не слышит. Глаза остекленели, руки застыли.
Майор, приподнявшись на локтях, говорит дрожащим голосом:
— Позовите доктора, пусть сделает ему укол. Может быть, он потерял сознание от слабости.
Мысль разумная. Накидываю на плечи шинель и спешу к палаткам врачей. Ординарцы уже на ногах и хлопочут около своих богов. Они боятся доложить о случившемся — еще слишком рано. Но так как дело касается офицера, то доктор следует за мной. Майор с неописуемым ужасом смотрит на подпоручика. Врач, пощупав пульс и приподняв веки Милана, не колеблясь, объявляет:
— Умер.
Уже рассвело.
Меня перевели на мельницу, к Лазару Ливадийскому. Прибыли новые больные офицеры и заняли обе койки — мою и подпоручика Милана Костова. Тем более что я уже здоров, то есть в моем организме уже нет холерных бацилл.
Солдаты собираются группками и обсуждают важное событие — заключение перемирия. Всем не терпится поскорее выписаться, разъехаться по домам. Они язвят по поводу исхода войны.
— Шли на войну, как львы, а воротимся, как кто?..
— Все эта скотская болгарская дипломатия…
— Довести дело до того, чтоб тебя окружили со всех четырех сторон[27]
и связали, как разбойника…— У наших правителей не хватает смекалки даже на то, чтоб на двух ослов солому разделить.
Все-таки жизненные силы у людей еще слабы и чувство возмущения придавлено.
— Вернее сказать, два осла соображают лучше, чем все они, вместе взятые, — добавляет Лазар Ливадийский, слывущий «большим политиком».
Полураздетые, сидим мы на белых камнях у реки, ищем вшей, в то время как в котлах кипятится наше белье. Больные бессильны против этой напасти, и потому она жестоко терзает их, высасывает последние жизненные соки. Какой ужас — вот она, истинная война! Позорная, неумолимая, ведущаяся со всеми стратегическими тонкостями и ухищрениями, какие предписывает и та война, что ведут генералы. Обнаружить противника, напасть на него врасплох и уничтожить — вот задача. Шинели накинуты на плечи, а гимнастерки и штаны стали объектом самой старательной рекогносцировки; их исследуют до самой последней складки…
— Пересеченный рельеф местности, — говорит Лазар, словно читает военную сводку, — способствует успешному маневрированию противника… Ха-ха-ха!
Он почесывается и, зевая, сокрушенно добавляет:
— «Сърби я Сърбия, сърби я…»[28]
Да как же не будет ее свербить, братец, когда и она тонет во вшах…— Чья это песенка? — спрашиваю я. — Не иначе в какой-нибудь газете вычитал…
— Да чья она может быть? Конечно, Кирливого[29]
Христо…Вмешался Илия Топалов:
— Мне один приятель говорил, что этот Кирливый Христо посиживает себе в кафе «Болгария» и оттуда командует: «Мы идем, идем на вас, сброд проклятый». Огреть бы тебя хорошенько!