Ночь была темная. Ветер выл по гладкой равнине, вздымая снежную метель, ослеплявшую путников. Лошади едва передвигали ногами. Мрачно было в природе, мрачно было в душе офицера. Он лежал и думал.
Он думал, что ни за что схоронил заживо свою молодость; он думал, что в Петербурге осталась, и не для него, та, которая рождена была для него, та, которую он сам рожден был любить… Чем более он удалялся, тем более им овладевала мысль о Наденьке. Чувство, которое в нем рождалось к ней, не было мелочное, честолюбивое и взволнованное, как любовь его к графине, не было жеманное, как отношение его к Армидиной: оно было тихое, смешанное с глубокой грустью, с сознанием утраты невозвратимой, и в то же время в нем была какая-то мучительная отрада. Таково должно быть впечатление слепого, когда он чувствует, что воздух чист и благоуханен, что солнце греет, и догадывается только, что небо должно быть лазурно и необъятно хорошо. Образ Наденьки, как горестный упрек, врезывался все более и более в воображение молодого человека. Мыслью он был прикован к Петербургу…
А в Петербурге на его квартире, всю ночь горела свечка перед образом. Дрожащий свет, отражаемый золотистым окладом, тускло освещал исхудалую старушку в черном длинном платье, которая, поникнув головою, усердно молилась на коленях. То набожно сжимала она руки, то творила земные поклоны и шептала усердно молитвы, тогда как слезы, крупные слезы, невольно катились из дряхлых очей и сверкали одна за другою, падая по глубоким морщинам.
Аптекарша
Уездный город С. - один из печальнейших городков России. По обеим сторонам единственной грязной улицы тянутся» смиренно наклонившись, темносеро-коричневые домики, едва покрытые полусогнившим тесом, домики, довольно сходные с нищими в лохмотьях, жалобно умоляющими прохожих. Две-три церкви — благородная роскошь русского народа — резко отделяются на темном грунте. Старый деревянный гостиный двор — хранилище гвоздей, муки и сала — грустно глядится в огромную непросыхающую лужу. Из двух-трех низеньких домиков выглядывают пьяные рожи канцелярских тружеников. Налево красуется кабак с заветною елкой, за ним острог с брусяным тыном, а вправо, на полуразвалившемся фронтоне, прибита черная доска с надписью:
«Аптека, Apotheke».
В один из тех печальных дней, когда кажется, что небо хмурится на землю, молодой человек сидел у окна одного из этих убогих домиков и сердито курил сигару.
На голове его была надета, по привычке набекрень, щегольская шапочка с кисточкой. Халат его, сшитый в виде длинного сюртука с бархатными отворотами, свидетельствовал о щеголеватости его привычек, а частые струи дыма в то же время ясно доказывали свирепость его душевного расположения.
Внизу на улице, у самого подъезда, стояла коляска без лошадей и почти до оси в грязи: около коляски нехотя суетился камердинер, вынимал поклажу и ворчал что-то сквозь зубы с самой ожесточенной физиономией.
Кругом собралось несколько мальчиков в немом удивлении, а напротив, на полупровалившемся тротуаре, стояла баба с коромыслом на плече и с вытаращенными глазами.
Молодой человек погрузился невольно в самые досадные размышления. «Теперь, — подумал он, — в павловском вокзале готовится иллюминация. Herrmann играет вальсы, галопады и всякие попурри; гусарские песенники поют, дамы ездят верхом; мои товарищи любезничают, а я сижу в этой трущобе; теперь наполнен французкий театр, m-me Allan играет; товарищи мои слушают и хлопают, а я сижу в этом захолустье! А в субботу, в субботу бал на водах; там и О… и В… и Б.; товарищи мои будут с ними танцевать, они будут им улыбаться, будут с ними кокетничать, кокет-ни-чать…
с ними будут!.. А я сижу в этой темнице, в этой ссылке, в этом заточении!»
Вдруг необычный шум на улице остановил порывы его негодования. Молодой человек высунулся из окна.
Под окном камердинер его Яков спорил с каким-то господином в пуховой фуражке и в венгерке с снурками и кисточками, что, как известно, явный признак провинциального франта.
— Я тебя спрашиваю, чья коляска? — говорил франт.
— Я вам сказываю, что господская, — сердито отвечал Яков.
— Да чья господская?
— Ну, говорят вам, господская.
— Да чья же?..
— Ну господская. Всё узнаете, скоро состареетесь.
— Что… что?.. Вот я тебя… Да нет, вот… возьми, братец, гривенник, скажи, голубчик, чья коляска?
— Не надо мне вашего гривенника. Любопытны слишком. Ступайте своей дорогой.
— Коляска моя! — закричал молодой человек из окна. — Что вам угодно?
Франт поспешно поднял голову и начал раскланиваться, стоя в грязи:
— Ах! Извините-с. Шел мимо-с. Вижу-с коляску отличной работы-с. Смею спросить: что изволили за нее дать-с?
— Три тысячи пятьсот, — отвечал молодой человек.
— Гм! Деньги хорошие. Смею спросить: с кем имею честь говорить?
— Барон Фиренгейм.
— Ах, помилуйте… Я вашего, должно быть, родственника очень знал-с; вместе в полку были. Позвольте быть знакомым.
И, не ожидая приглашения, франт опрометью бросился к крыльцу, а через мгновение очутился уж в комнате приезжего.