вещал голос уверенно и томно, когда Паша снова стал спускаться вниз. На середине лестницы он встретил даму в белой накидке. Она шла, небрежно ведя рукой по перилам и наклонив голову. Платье у нее было зеленое, браслет широкий из слоновой кости, волосы подняты вверх с затылка, цвет волос лунный с желтым, руки большие, пальцы длинные, аса дама — лучше всех женщин на свете.
— Простите, — сказал Паша, — а который час?
— Три скоро, — ответила дама и добавила радостно: — Какой удачный бал, правда?
— Да, бал хороший, — согласился Паша. — А вы, простите, не из Берлина? Я там был ребенком и как будто вас встречал.
— Нет, нет, я там не была, — улыбнулась дама в поправила огромный локон у макушки. — Я сразу из Константинополя приехала в Париж с мужем.
Паша нахмурился.
— Я тоже жил в Константинополе, — сообщил он. — У нас был ресторан-шашлычная. Думал ли мой отец, — добавил он горько, — что ему придется баранов жарить? А вы одна пришли на бал? — угрюмо спросил он даму.
— Одна, — ответила дама и внимательно наклонила набок голову. — А вы не шофер?
— Нет, отчего же? — Паша удивился. — Я — характерный танцор и работаю в перепродаже.
— А, — сказала дама.
— Пойдем за столик, — засуетился Паша. — Я вам принесу кулебяки, я вам расскажу… — и он представился: — Ингушов Павел Ильич.
— Елизавета Марковна Семенова, — ответила дама.
За столиком Паша стал жарко рассказывать даме о себе. Дама слушала хорошо. Паша нес об одиночестве, но так, что у него самого щипало в носу, он отворачивал голову, шевелил ресницами, закусывал нижнюю губу и улыбался по-детски. Трогал белую парчовую сумочку дамы, вынул из нее носовой платок, вытер даме капельку пота на подбородке в ямочке и, наконец, устал и съел оба куска кулебяки.
Боярышня за буфетом давно запустила торговлю. Ока и так едва выдала кулебяку Паше. Теперь она, привстав на носки, через головы двух французов, ловила взгляд Паши. Пустота в ее зрачках сменилась злой тревогой. Она вцепилась через блюдо с пирожками в голое плечо Теодореску и что-то сказала. Музыка и шум, и нежелание подслушивать неприятные для себя вещи, временно помогли успокоиться. Но Теодореску подошла к нему. Она совсем не была глупа, эта милая циничная балерина, и выполнять поручение ей было скучно.
— Пойдите, Паша, — сказала она, рассматривая белую накидку, — вас там Любовь Давыдовна спрашивает.
— Bon, — бодро кивнул Паша, встал и пошел.
Его смуглое лицо преобразилось, оно стало свирепым и неприятным, как у хорька.
— В чем дело, Любовь Давыдовна? — он громко.
— Хотите водки? — спросила боярышня.
Паша выпил.
— Это все? — поинтересовался он.
— Пока — все, — многозначительно зашептала боярышня, подсовывая ему пирожок, — но если я еще терплю, то не значит, что буду терпеть до конца.
— И не терпите, — посоветовал Паша, беря пирожок. — Я терпеливых не люблю. Можете в меня хоть стрелять. Я сижу против вас и могу повернуться спиной для удобства прицела.
И ушел, и пошел провожать Елизавету Марковну. И пожалел, что он не шофер и за такси придется платить. По широкой каштановой аллее гремела русская речь. Было душно, но в бальном сиянии особняка чудилось нечто полярное. И в белой накидке тоже. И губы дамы под горячими губами Паши теплели медленно. Она прижала голову Паши к своей груди.
— Мой, — сказала она с недоумением.
— Я вас всегда искал, я вас ждал вечно, — забормотал Паша, сощелкивая со смокинга пудру.
2. Перчатка под столом
В воскресенье, в кафе Ротонда, часов в пять дня, в углу на диване сидели три дамы: Любовь Давыдовна с черными косами вокруг головы — за косы и за обладание боярским костюмом ее всегда приглашали сниматься на выставках у стендов с полотенцами и пряниками, Зоя Михайловна Фальк, мелкокудрявая и очень неуверенная в себе, притом обиженная до сих пор на свою первую любовь, и Динка Кротова, ужасно озабоченная потерей места лопнувшем банке. Ждали еще и других.
Разговор абсолютно не вспыхивал. Поговорили о кремах, о погоде, о работе, о платьях, о политике. И замолчали. Выпили остывший кофе и сделали вид, что ужасно ждут Марию Оскаровну Мальчикову, но никто точно не знал, придет ли она сегодня. А когда она пришла, все ее поцеловали и похвалили ее шляпу. Мария Оскаровна села и откровенно всхлипнула.
— Сижу, как собака, шью, — сообщила она. — Кажется, раз в неделю прихожу в кафе поговорить, так идите же: мой муж начинает подозревать. Дура была, что все ему тогда рассказала.
— Такие вещи не рассказываются, — сказала Динка. — Это ложь во спасение.
— А сам за мастерицей вторые руки ухаживает, — снова всхлипнула Мария Оскаровна и, картавя, заказала пиво. — Эх, дамочки мои, или, как говорится, гражданочки — не жизнь это, а жестикуляция, как говорится.
Мария Оскаровна выехала из Советской России позже всех остальных, и это чувствовалось по ее манерам и разговору.
— Что Ингушов? — спросила Динка Любовь Давыдовну. — Вы давно обещали его привезти и знакомить.
— Между нами все кончено, — ответила Любовь Давыдовна. — Я ему сказала: я больше под вашу дудку плясать не намерена, попляшите теперь под мою.