Опять пришел старший Загжевский, с просфорой на блюдечке. Вошел в алтарь в одну дверь и вышел из другой. На дверях были нарисованы склонившие головы к плечу ангелы. Они осеняли своими крыльями Загжевского, крылья этих ангелов подымались над ним, как его собственные. Если бы это не казалось мне кощунством, я бы помечтала о его фотографии на фоне гимназического иконостаса. Я встала с колен, повернула голову и проследила глазами все движение Загжевского по церкви. И в этот момент все ненаписанные стихи, все будущие рассказы, все слезы и бессонницы, все предчувствие и ощущение жизни, какое мне только было отпущено, дрогнуло во мне, сказало мне: какое счастье, действительно, какое счастье оказалось возможным для тебя! Ты — жива. По церкви, по лагерю, по земле ходит старший Загжевский. Он никого никогда не полюбит, потому что он — ангел и принц. Его придется ревновать только к зимнему небу, танцам и платочкам, благодари же Бога, не смей вставать с колен до самого конца службы. Ты никогда не уйдешь от искусства, потому что нужно же кому-то воспеть эти глаза, описать эту внешность, эти нежные руку и челку по лбу, наискосок…
Снег шел три дня и намел сугробы: сияющие, с голубыми тенями. Около десятого нашего барака мы вылепили снежного болвана с угольными глазами, с метлой под мышкой, как в русских хрестоматиях. Но ночью болван превратился в снежного витязя, сверкнул ледяными очами и пошел, не оставляя следа, через канавки и колючую проволоку, в снежные поля Моравии. И я писала:
Я познакомилась с Загжевским так: по задней аллее лагеря катились на санях. Выделялись сани «громовой», на которых ученики лежали, как дрова, — накрест; ученики ухали с бесшабашностью и, если бы не ловкий поворот около скотного двора, погибали бы запросто, налетая, как таран, на ворота того же скотного двора или на стену черного сарая, направо. Мы с сестрой катались на чьих-то легковых саночках, мы банально упали в снег, и, барахтаясь в сухом и пышном снегу, я увидела моего старшего брата и рядом с ним вроде как северное сияние — Загжевского.
Он смеялся, он говорил моему брату: «Посмотри». Он остро поднимал воротник пальто. Он сжимал у горла шелковый шарфик, белый в стальную полоску.
Моя сестра от восторга бросила в него снежком и подбежала познакомиться. Он, вытирая лицо белым платком, подал ей руку и сказал моему брату;
— Вас, кажется, четверо. Кажется, еще одна сестра, где она?
Как танк, шел мимо нас «громобой». Визжали дети. Сновали воспитатели, поворачиваясь на анонимные снежки. Но в моем сердце стояла тишина храма, дворца, музея.
— Очень приятно, — сказал Загжевский. — Надо было поступить в наш класс. У нас весело. Я танцевал с одной вашей одноклассницей, Татой Мордах, с ней очень приятно танцевать.
Мама зовет, — сказал младший Загжевский старшему, подходя. — Иди сейчас же домой. Не кривляйся тут с девчонками. Отдай мне мой пояс.
Вечером ко мне в дортуар зашла моя младшая сестра. Она была мокра от снега и взволнована. Из-под огромного, как колесо, берета, она ухитрялась вытащить себе на лоб несколько небольших волосиков, она крикнула мне:
— Что же это такое? Разговаривает свысока, думает, что граф, кривляется, как свинья на веревке. Уверяют, что пудрится на вечерах. Ну его к черту!
— Тише, — сказала я, — тише, не ори. Он — скверный мальчик. Бог с ним.
— Ах, — вздохнула моя сестра. — Бывают же такие мальчики на свете. Мальчики, как на картинке. Говорит мне «вы», кланяется вежливо, страшно раздражает.
* * *
Весной умер преподаватель математики, Газалов.
Он умер в середине последней четверти, и его смерть дала возможность части нашего класса перейти из четвертого в пятый.
Газалову была смешна и противна наша жалкая аудитория. Он, между прочим, раньше преподавал математику в Пажеском корпусе и поэтому хорошо знал моего двоюродного брата.
Когда я сдавала у него вступительный экзамен в квартире с образами и царскими портретами, он пренебрежительно выслушал мой лепет и сразу решил так:
— Ставлю вам три, потому что другие отметки — хороши. У вас есть память, это — яд для математики. Ваш двоюродный брат никогда ничего не знал.
Мы боялись Газалова, как огня. Седой, видный, усатый, стройный, он смотрел на нас из-под бровей в три пальца и кричал на нас страшно. Перед концом третьей четверти «неудовлетворительных» отметок уже никто не считал, все исхудали и, уча урок, ни на что не надеялись. Последнюю возможность исправления четвертной отметки Газалов нам дал в помещении культурно-просветительного кружка, однажды после уроков.