С тяжким вздохом он стал в очередь. Стоял он в ней мучительно долго, потому что она была не так уж велика и, казалось, вот-вот подойдет, но не подходила. Он весь изозлился. И нужен-то ему был всего лишь сок.
Когда он шел домой, ему было лучше. Много лучше. Голова теперь просто болела; слегка подташнивало, он был измотан, обессилен. Но это было уже другое. Иногда только вспыхивал мгновенный страх, что опять то вернется. Но голове было наконец хорошо. Пусто. Ничего.
Выпить? Нет. Для этого тоже нужно хоть какое-то напряжение.
Вошел в квартиру. «Мысли». На фига мне твои мысли?!!
С чтением умных книжек было покончено.
«Химия мышления, вот что нужно. Биохимия душевной деятельности. Отсюда и разные философии. Как наросты. Почему у одного угри, у другого прыщи, у третьего фурункулы? Классификация человеческих типов. С начала, от рождения кто-то к чему-то предрасположен. Пусть на самом примитивном уровне, пока без мышления. Но какие-то поползновения есть уже с самого начала. Зачатки зачатков. Каждый рождается с какой-то своей конституцией. Потом раннее воспитание, человек еще не помнит себя. Первый жизненный опыт. Прочитать бы книгу, где написано, какие бывают люди. Такая книга — и есть верх земной мудрости».
«Но этих типов, похоже, безумно много. И жизненных обстоятельств безумно много. И число сочетаний совершенно немыслимо. Даже в этой примитивной модели. А есть еще и круг идей. Каждой эпохе присущ свой, может, и не один. Но ты можешь выбирать только из того, что уже есть вокруг тебя. Даже не выбирать. Твоя голова без всякого твоего ведома уже повернута туда. Ничего другого ты просто не видишь. Потом увидят, и не потому, что умнее тебя, а потому что голова у них повернута по-другому. Зато что-то они перестанут видеть».
«Как это все неподъемно, Бог ты мой!..»
«Родись Толстой сейчас, каким бы он был? Может быть, чумовым, исступленным битником, пишущим дикие стихи? Наркоманом, жаждущим смерти, вспарывающим себе вены? Но, вглядевшись в него внимательно, ты вдруг с изумлением обнаружишь в нем какие-то базовые толстовские черты. Некую толстовскость».
«Во всяком случае в психологии, именно в психологии нас ожидают сенсации. Это будет не скоро, но будет».
«А страдания? Я их все хуже стал переносить. Как будто они мне кажутся несправедливыми. Неправильными. Не за что».
«Веры во мне нет. Силы жизни нет. А Бог… Меня вовсе не Бог интересует. А силы жизни нет. И какая-то удавка все затягивается. Все туже и туже».
«Смерть, страдания опять вокруг меня. Они были всегда, но на какое-то время я почему-то о них забыл. Но теперь опять вспомнил. И теперь помню и помню, и помню. И все философствования мои — оттуда».
«От них никуда не деться. Но можно страдать, когда страдаешь, радоваться, когда радуешься. Это и значит — легко нести бремя жизни. А я его еле тащу. А почему? Ничего ведь ужасного не происходит? Так почему?»
Он не понимал.
«Слушай! Разреши мне жить! А? Разреши! Разрешишь? Нет?»
Нет.
После каждой сессии (даже самой первой), уже сдав ее, он перечитывал уже сданный материал — и не только из практических соображений — с лучше усвоенным предыдущим материалом следующую сессию сдавать будет легче. Если бы дело было только в этом, он бы не притронулся к уже сданному, спихнутому. Экзамены пробуждали в нем какой-то математический аппетит. Насыщался он довольно быстро, но за это время успевал узнать то, что учил, гораздо покрепче, чем до экзамена. Иногда он думал, что, доведись сейчас сдавать, он имел бы шанс получить и пятерку. В сущности, математика давалась ему не слишком тяжело. Как-то он понимал ее. Непонятно — так подумай хорошенько и поймешь. Ну, нашла коса на камень — спросил. Дальше опять можно долго самому. Отец, правда, недоумевал: что теперь пошли за студенты, если такому лоботрясу ставят четверки. Раньше бы такие еле-еле влачили существование, постоянно что-то пересдавая. Что ж, времена меняются. А какую-то математическую суть он все равно понимал. И какая-то охота до математики в нем жила.
Но нет, не охота до математики. В математике он видел чистоту, высоту, совершенство; там бы он наконец освободился от мути, грязи, дряни своей жизни, от ее тягучей бессмыслицы, которую он был более не в состоянии выносить. Но при чем здесь была математика, сама, как таковая? Он не хотел думать об этом. И он ударился в математику. Отдался ей со страстью.