Размерами она была с военную палатку, рассчитанную на четверых, и по ее центру я мог стоять в полный рост. Два светящихся цветка в горшках, похожие на хризантемы, только значительно крупнее в размерах, по одному у каждой из боковых стен, вполне прилично освещали внутренность хижины синеватым светом, вполне пригодным, чтобы можно было читать даже газету. Однако в глаза, и вправду, бросился, в первую очередь, портрет Иисуса Христа.
Он был выполнен на плоской, гладкой доске, размером с развернутую тетрадь, и висел на, подпирающей свод, бамбуковой стойке, находящейся в задней части хижины как раз напротив входа в нее.
Я поежился: первое впечатление было таким, будто Бог смотрит на меня не с портрета, а из распахнутого окошка, откуда лучился самостоятельный свет – так живо было его изображение. Мне предстал совсем не иконный лик Господа, не унылый и печальный, а ободряюще улыбающийся земной человек. Его волнистые темно-русые волосы спускались до плеч, светло-карие глаза, в густых, девичьих ресницах, на загорелом, до темной бронзы, лице, исторгали всесильную жажду жизни человека, которому известно, что на роду ему отпущено не так уж и много времени в земной его юдоли. А крупный, слегка раздвоенный мясистый нос, лишавшей его всякой божественности, казалось, должен был бы принадлежать не всесильному Богу, а какому-нибудь шеф-повару в дорогом ресторане. И это совершенно его очеловечивало, делало, как бы, своим.
В то же время, я не осмеливался подойти к портрету вплотную. Казалось, он сам не подпускал меня к себе слишком близко, словно между нами образовался какой-то невидимый барьер, вроде упругой воздушной подушки, и следил за всеми моими перемещениями в хижине.
Пообвыкнув к изображению, словно к живому свидетелю, я осмотрелся.
Пол в хижине был земляной, утрамбованный до каменной твердости, а сама обстановка, если так можно выразиться, была чересчур уж спартанская. Справа от меня лежал полосатый, вроде, тюремного, тюфяк, из прорех которого пучками торчала сухая морская трава. В его головах был положен свернутый валик войлочного одеяла. С левой стороны портрета стоял мольберт, а около него, на своеобразной приступочке, лежала палитра и тюбики различных красок с кистями. Еще левее, у стены, расположился колченогий, дощатый стол и, задвинутая под него, некрашеная табуретка. На самом столе стоял простой глиняный кувшин и такая же кружка без ручки. Рядом лежал золотой тубус.
Я выдвинул табуретку, сел, открыл тубус и вытащил из нее папирусный свиток. Когда я взял его в руки, меня охватила некая дрожь, будто я прикасаюсь к запретной тайне, ценою в саму Жизнь или Смерть. От волнения, я налил себе вина и выпил больше половины кружки. По вкусу оно напоминало саперави, но растеклось внутри меня наподобие лекарственного бальзама, придав мне душевное спокойствие. Потом я развернул папирус и начал читать. Странная вязь букв, написанная справа налево, оказалась для меня понятна, будто я видел надписи на родном языке. Передо мной лежало Евангелие от Иуды. И я прочел его.
Евангелие это состояло из двух частей, но в первой части ничего особенного я не прочел, оно в общих чертах повторяло Евангелия от Марка, Луки, Матфея и Иоанна. А вот вторая часть его оказалась особенной. Я почти дословно привожу его ниже.