Зимой у Мейлаха Рубинчика пустовали две комнаты. Он с удовольствием сдал бы их кому-нибудь, но нет в деревне охотников комнаты снимать — у всех свои дома. Приходилось на зиму закрывать обе комнаты. Зачем отапливать такие хоромы? Для них с Зелдой более чем достаточно одной комнаты с кухней. Зато когда наступало лето и к нему приезжали в гости дети со своими семьями, Мейлах не знал, куда деваться от тесноты, — хоть снимай на стороне две-три комнаты. Выручал фруктовый садишко при доме; гости спали под зелеными ветвями молодых вишен — их посадил Мейлах еще в первый год своего переселения. По вечерам у него в доме бывало шумно, весело — как на свадьбе. А он сам, столяр Мейлах Рубинчик, выглядел самым почетным сватом.
…А теперь вот уже третий месяц, как в его доме поселили все оставшиеся еврейские семьи. И никто не жалуется на тесноту. О том, чтобы убрать мебель, Мейлаху уже не приходится думать: немцы давно вывезли из дома все, что было. Когда наступала ночь, детей укладывали на голом полу, а взрослые забирались в пустой сарай и там коротали ночи. Люди стояли безмолвно, прислонившись к стенам. Стояли с закрытыми глазами. Малейший шорох за дверьми — и все вздрагивали, будто чувствуя у горла холод отточенного ножа. Ночи пока что проходили спокойно. Каждый сознавал, что исключением они не будут, что их ждет та же участь, что и всех, и все же не теряли надежды. Хотелось верить, что тем все и кончится. Мало ли горя пришлось пережить за эти несколько месяцев? Если бы не эта надежда, можно бы с ума сойти.
Осенью, когда пришли немцы, и зимой все жили в своих домах. А нынешним летом всех заперли в доме Мейлаха Рубинчика и никого из русских соседей к этому дому близко не подпускали. Корки хлеба больным и обессиленным людям нельзя было передать. И если бы не Василий, пленники давно бы умерли с голоду.
Среди ночи Василий Терентьев пробирался сюда. Он приносил несколько караваев хлеба, молока для отощавших ребятишек, иной раз горшок сваренных початков кукурузы. И не уходил, пока люди не поедят.
— Думаете, нам кусок в горло лезет, — говорил Василий Терентьев, щуря покрасневшие глаза. — Ведь не люди — тени ходят… Да что поделаешь? Крепиться надо! Даст бог, наши вернутся, и снова будем жить вместе, как жили. Каждый в своем доме…
— Кто теперь о домах думает… Эх, Василий, Василий, посмотрел бы ты на детишек… Жизнь немила становится, как поглядишь на них…
В углу послышался сдавленный плач мужчины.
— Детей разбудите! — рассердился Мейлах. — Хотите, чтобы фашисты услыхали наш плач?
Мытарства и страдания не сломили бодрости Мейлаха Рубинчика. Бодрость была теперь величайшим его достоянием. Она нужна была не только ему самому, но и дочерям его и невесткам, которые прошлым летом приехали сюда в гости и застряли вместе с детьми. За эту бодрость все были ему благодарны. И, словно сговорившись, все, даже его полуослепшая Зелда, не говорили ему о том, что он, Мейлах, за последнее время стариком стал. Исчезла живость глаз, борода стала белой, и ходить он начал как-то странно, словно под ногами у него была не земля, а вода, покрытая тонким льдом.
Когда все жаловались, Мейлах Рубинчик молчал. Кому, собственно, мог он предъявить претензии? Фашистам?
— Почему нас не мобилизовали? Всех, до единого!
— Кого? — отвечали ему старики. — Женщин и детишек?
— Уж, казалось бы, кто-кто, но мы-то хорошо знаем, что такое погром, резня… И ведь нашлись же люди, которые имели возможность эвакуироваться, а остались здесь. Не верили, что фашисты окажутся такими… Кто мог ждать этого, кто?
В сарае было темно и душно, как перед дождем. Время от времени люди через щели смотрели на звездное небо и тяжело вздыхали:
— Нет, не светает. Ночь тянется, как год. И день тоже. Доколе, господи! Сил больше нет…
Усталость давала себя знать. Постепенно все задремали, по-прежнему стоя. И сразу же раздался крик:
— На работу!
И так каждый раз. В один и тот же час, когда в небе было еще полно звезд, всех выгоняли из дому. Женщины несли на руках спящих детей, а те, кто помоложе, вели под руку стариков и больных. По обе стороны колонны шли немецкие караульные.
От темна до темна работали в поле: мужчины на лобогрейках, женщины вязали снопы, а дети пропалывали хлопковые поля. Младенцы лежали на земле; голодные, измученные от плача, они к концу дня затихали и смотрели заплаканными глазенками в далекое голубое небо.
Мейлах Рубинчик наравне со всеми покидал дом и до колхозного двора шел со всей колонной. Он вел под руку обессилевшую жену. Рядом шли его дочери и невестки с внуками. Возле колхозного двора он тихо прощался с ними и уходил к себе в столярную мастерскую. Ему было приказано работать по специальности. В степи евреи работали отдельно от русских соседей, но для Мейлаха было сделано исключение. Ему разрешили столярничать с Василием Терентьевым.
Василий Терентьев, человек уже пожилой, но еще крепкий, до войны держался в стороне от людей и был очень скуп на слово. Теперь его не узнать. Он старался каждого утешить, приободрить.
— Ну, чего слыхать? — этим вопросом он каждое утро встречал Мейлаха.