Василий Иванович Харитонов еще сидел в райкоме, один в кабинете, где к письменному столу был приставлен другой, длинный, как на свадьбу, но под зеленым сукном — пропыленным, прожженным сигаретами, закапанным чернилами. Стол только что освободился от беспокойных локтей, от кожаных папок, от объяснительных и докладных — лишь кое-где валялись клочки бумаги, разрисованные чертиками, и скрепки, сорванные с бумаг в пылу споров. Поглядывая в зеленую, еще дымную даль стола, Харитонов перебирал в памяти только что закончившийся разговор, проясняя на будущее, кто чего добивался, кто кого поддерживал, кто кого резал и какие у каждого имеются к тому мотивы. Память у Харитонова была цепкая, долгая.
Зазвонил телефон, Харитонов не брал трубку, пока не осенило его, что секретарша давно ушла. Тогда он поднял трубку, сразу ставшую маленькой в его широкой короткопалой ладони. Трубка была под слоновую кость, с проводом-спиралью, новейшая модель — телефонисты райком не обижали, городская телефонная станция находилась как раз в этом районе.
— Василий Иванович? — услышал он в трубке телефона новейшей модели, действительно отличного телефона, передавшего сейчас и дрожание губ, и прерывистое дыхание, и напряжение пальцев, прижатых к горлу. — Василий Иванович? Я от Грачевых. Иван Акимович только что… скончался…
Последнее слово вошло в Харитонова острой болью. Не в сердце, не в виски, а куда-то в тело — тем невыносимей, что нельзя было ощутить, где же началась эта боль. Как будто бы и нигде, но в то же время всюду. Не похожая на прежние боли, которые Харитонов знал — на ожог расплавленным чугуном, на костоломку в автомобильной катастрофе, на нож, ударивший снизу в живот. Впрочем, нет, нож вошел без боли…
Харитонову стало легче, когда он почувствовал, что боль начала медленно сочиться наружу через левый висок.
Подъехав к дому, где жил Грачев, Харитонов вспомнил, как приходил сюда первый раз, много лет назад. Это было в день рождения Ивана Акимовича. По заводской традиции, существовавшей с военных лет, Грачев никого в гости не звал. И по той же военной традиции Анна Петровна в этот день ничего праздничного не стряпала. Те, кто приходил, несли с собой свертки и бутылки, складывали на кухне, и только тогда Анна Петровна незаметно вытаскивала из буфета, из холодильника все припасенное к этому дню. Существовал на заводе особый круг тех, кто приходил к Грачеву в день рождения. Набиваться в этот круг не полагалось. Харитонов долгое время даже не знал, кто туда ходит и как приглашают новых. Но однажды ему показалось, что на сей раз его пригласят. Было какое-то предчувствие, что это сбудется, и именно на сей раз, а к предчувствиям своим Харитонов относился серьезно. В обеденный перерыв он съездил в город, купил разную редкостную снедь и бутылку вина. А потом, всю вторую половину дня, понапрасну ждал то ли телефонного звонка, то ли еще какого сигнала. Не дождавшись, просидел в цехе лишний час, а потом, огорченный, побрел к проходной с портфелем, в котором булькала тяжелая бутылка, и все прикидывал, что же сказать жене, какие изобрести поводы для нежданного домашнего пиршества.
У проходной на лавочке сидел Семеныч.
— А я тебя жду, — сказал он Харитонову.
И они пошли вместе, в чем не было ничего особенного, потому что все жили в этих заводских домах и дорога домой была общая. Только у гастронома (тогда он был еще продмаг) Семеныч сказал:
— Зайдем-ка. Надо чего-нибудь прихватить к Грачеву.
И Харитонов, небрежно помахав портфелем, ответил:
— А я уже прихватил…
Он помнил эту минуту своего торжества со всеми подробностями: какая была погода, какой был на нем костюм, как полуудивился-полувосхитился Семеныч, как встретили их с Семенычем у Грачева и как он, Харитонов, вдруг смешался, поняв, что не надо было нести ничего дорогого, а, наоборот, выбирать попроще, позабористей.
Видно, эти воспоминания о живом Грачеве затуманили его голову, потому что, войдя к Грачевым и увидев Ивана Акимыча, распростертого на диване, Харитонов понес сущую нелепицу:
— Рощина вызывали? Я позвоню. Он приедет!
И осекся, внезапно осознав, что даже сам Рощин, крупнейший специалист по сердечным болезням, Грачеву уже не поможет. И не поможет любое разновейшее лекарство, которое он, Харитонов, добыл бы хоть из Москвы, хоть из Нью-Йорка. И не поможет вся медицинская наука, которую он, Харитонов, тоже бы сумел притащить сюда в эту комнату, к этому человеку, распростертому на диване, — к его, Харитонова, товарищу, каких не было и больше не будет.
Так он второй раз ощутил, что Грачев умер.
Анна Петровна, кажется, не слышала, что говорил Харитонов.
Софья Михайловна слышала, и ее привычно резануло имя Рощина — не раз звучало это имя у постели ее больных, когда конец уже близок и ничего нельзя сделать, а люди как бога звали Рощина, молились на Рощина, словно бог мог сделать больше, чем она, земная женщина со своим старым чемоданчиком, со своими ампулами и рассчитанными минутами.