— На свете только тогда будет хорошо, когда каждый будет смотреть в… ну, в это. — Он забыл, куда же надо смотреть, а ведь так хорошо придумал!
Пятак расхохотался и больше не приставал.
Разозленный Федор повернулся к своей палатке и заорал на жену:
— А это еще что?
— Хомут! — разъяснил вместо нее Матуш. — Куда же мне его повесить? Не то украдут еще.
— Я хомуты не продаю! И конфеты да сосульки от кашля и прочую грошовую ерунду тоже не продаю!
— Ха-ха! — Пятак снова расхохотался.
— И детей не обираю! От этих конфет никакого проку нет, только зубы портятся. И я не вор, как некоторые другие.
— Ха-ха, люди божьи, помогите! Ну и ну, Федор говорит, что не ворует. Ну и ну, я сейчас лопну! — кричал Пятак, утирая лицо. — Herrgott[65]
, аллилуйя, вот так песенка! Дескать, Федор не ворует! Ну и песенка, ха-ха…Их разъединили возы и проходящие люди — торговцы и богомольцы. И через некоторое время все выглядело так, как будто целый свет захотел собраться в этой сжатой горами долине, где не было человеческого жилья. Федору оставалось только глядеть и радоваться, что народу так много, что все поневоле должны проходить перед его палаткой, а уж если они проходят, то захотят остановиться, пощупать материал, каждый кусок отдельно, и только потом пойдут, куда им нужно. Нет, так не годится, нельзя господа гневить. Еще ведь не кончилась обедня, возможно, еще и не началась, потому что пения из ельника не слышно, оттуда доносится лишь приглушенный гул, какой издает рой рассерженных пчел.
В ельнике начали петь.
Обедни здесь длились долго, они сопровождались пением, и Федор еще вдоволь насмотрится на своего противника, который позволяет себе не повиноваться божьим законам. Как будто он не такой, как другие, и это тоже несправедливо. Дети есть дети, вырвутся от матери, где бы она ни была, и бегут прямо к Пятаку или к такому, как Пятак, и протягивают монетку:
— Дайте мне на все, — и, получив конфеты, убегают искать в толпе мать. И, таким образом, у Пятака или такого, как он, прибавляется медных пятаков и во время обедни. В жестяной банке, куда он их складывает, редко блеснет монета покрупней. Но торговля идет, хотя и плохо, идет, а так как Федор знает, что из геллеров складываются кроны, а из них тысячи, то он завидует, но ничего не может поделать.
Между палатками слоняются мужики, но Федор их знает — нет нужды их подкарауливать. Они, если и подойдут, то сонливо смотрят на товар, будто по чьему-то приказанию, и, наглядевшись, уходят довольные, что смотреть больше не на что. А самые нетерпеливые выглядят наиболее сонными и посматривают на палатку с водкой, где все уже приготовлено и, значит, можно было бы распрекрасно начать, да только нельзя, и это большое свинство.
Обедни здесь длятся долго.
Раз уж смотреть тут больше не на что, кроме как на ту палатку с водкой, а туда все равно пока нельзя, то самые сонные заходят в ельник и подтягивают поющим женщинам.
Жене Федора тоже нечего делать, и она испытывает большое искушение уйти, оставив товар без присмотра. И она сдается, в уверенности, что вырвала для себя свободный часок. Сначала она подумала, что будет молиться. Но мысль ее, холодно трезвая, почти болезненно опустошенная, отвлекалась, замечая все происходящее вокруг, отбирая, додумывая, и отбрасывала вещи малозначительные, но уже ничто не радовало ее. Пожалуй, лучше уединиться, забраться поглубже в лес и там немного поваляться на земле, тем более, что после такой ночи она вся словно побитая. Так она и сделала. Растянулась на обсохшей уже траве и стала глядеть, как гоняются одна за другой две бабочки, думая при этом, что интересно было бы нарисовать линию полета бабочки. Потом бабочки исчезли, и не на что было смотреть. Время ее было отмерено, поэтому она прислушивалась к доносящемуся со стороны часовни пению, чтоб по нему определить, сколько ей еще осталось. Пение было слышно хорошо, оно звучало красиво, торжественно, доносилось до нее мерными волнами и так ее захватило, что она сама начала подпевать.
Мелодия была уже неуловимой. Нежные голоса обрамляли песню, но внутри она кипела и клокотала по-своему, звучала гневно, в ней чувствовалось бунтарство и нетерпение, звуки ее должны были преследовать бога и наступать ему на пятки. У бога, наверное, есть пятки, раз он ходит, только сейчас он не ходит, ему приходится убегать, а песня все равно настигает его, и они гоняются под синим небом, как те две бабочки минуту назад.
Она села и прислушалась.
Песня показалась ей оскорбительной, а потому и устрашающей, она уже не могла ее слушать, — бог еще подумал бы, что и она его в чем-то упрекает, а это уже смертный грех.
Она бросилась бежать.
Обежала часовню, но деваться ей было некуда, и она спустилась вниз, к палаткам, и остановилась возле мужа.
— Ты где так долго пропадаешь?
— Слышишь, как поют?
— У, баба! — замахнулся он на нее, но не ударил, потому что это было на виду у Пятака, потом судачили бы по всей округе. Жена ушла, забралась на телегу Матуша и просидела там до конца обедни, дрожа от непонятного ей страха.