Ни в каком кодексе, конечно, не написано, что, дав хулигану три месяца принудительных работ, судья должен интересоваться судьбой его товарищей, еще не севших на скамью подсудимых. Но Табунова убеждена в обратном.
Только что перед нею прошла стайка молодых людей в «капитанках» с золотыми шнурками, до того похожих друг на друга, что, кажется, крикнуть одному «Жорка» — и обернутся все остальные.
Хулиганы затеяли поножовщину. Хулиганы избили рабочего АМО. Молодые бездельники выбили стекла в магазине.
Формально рассуждая, все это 74-я статья. Штраф, принудиловка, ссылка в лагеря. Похожи друг на друга несложные дела, похожи развязные молодые ребята с напудренными лицами. Но Табунова смотрит пристальнее. Десятки дел о хулиганстве сливаются для нее в одно дело о сквере «Липки», где по вечерам шатается скучающая молодежь. За фигурой восемнадцатилетнего организатора драки она видит то, чего нет ни в каком обвинительном акте: пыльную тишину холодного, казенного клуба, рваную старую ленту в кино, оркестр, разучивающий пять лет подряд все тот же марш «Милитер».
Она делает в блокноте отметку. Завтра судья будет звонить в завком предприятия, где работают молодые хулиганы. Завтра судья забежит в райком, чтобы без предисловий сказать:
— Ноябрь — особенный месяц… Заметьте, как много хулиганов…
Есть процессы, похожие на уроки политграмоты. На этот суд, иногда в дополнение к урокам о советском строе, можно водить школьников. Здесь они увидят, как разнообразны и ярки маски одного и того же лица. Как держатся за руки, составляя одну цепь, воры, расхитители колхозного хлеба, растратчики, базарные спекулянты, бандиты и перекупщики. И как по-кошачьи цепки, живучи, осторожны те, кого простодушные политики считают похороненными в нашей стране.
…Быстро сдернув старый треух, поднимается навстречу судье плотный, золотозубый человечек в кавалерийском полушубке.
— Знаете, в чем вы обвиняетесь? — спрашивает Табунова.
— Не пойму… Счастлив буду…
— За спекуляцию.
Человечек плохо имитирует изумление. Он делает телячьи глаза. Он бьет себя руками по ляжкам и почтительно хихикает. Спекуляция… Ну не смешно ли?
— Ах, это вы из-за бараньей ножки?.. Я купил и я же под суд?!
Но протокол милиции точен. Баранья ножка только частная деталь из биографии спекулянта.
…Сорок два года. Холост… До 1925 года держал на Таганском рынке мясную палатку…
Еще несколько вопросов, и все ясно.
Человечек в полушубке закрыл палатку. Вот он гремит гирями в ЗРК. Нельзя в ЗРК — он надевает фартук весовщика, садится на полок грузчиком, берет в зубы свисток сцепщика, забегает с рассветом на заставы, чтобы снять пенки с колхозной торговли.
Этот играет в недоумение. Он дисциплинировал себя настолько, что трусость, разочарование и наглость находят на лице подсудимого только одно отражение — вежливую, резиновую усмешечку. Его ненависть к судье, к милиции, к фининспектору, ко всему окружающему его миру тлеет тихо. Он готов пойти на любую пакость, но слишком трусит и ограничивает себя бараньими ножками.
Но иногда судья Табунова встречает ненависть откровенную и крутую.
…Медленно подплывает к столу высокая грузная старуха в лисьей шубе с буфами. Круглая лисья муфта висит у нее на груди на черном шнурке. Закинув голову, старуха презрительно смотрит на маленькую рыжеватую женщину-судью, быстро перелистывающую бумаги.
Старуху обвиняют в поджоге. Еще за неделю до пожара она вынесла из своей комнаты все, что могла: подушки в кружевных чехлах, сдобные одеяла, крикливый, как попугай, зеленый граммофон, альбом с пасхальными открытками и бамбуковые трехногие столики. Последним был вынесен закутанный в одеяло, — такой же злой и раздутый, как старуха, — кактус.
Поджигательницу выдала злость к новым рабочим жильцам, заставившим ее потесниться. Садясь на извозчика, старуха сказала: «Все равно вам не жить в этом доме».
Она вернулась в свое опустевшее логово, пряча под шубой бутылку с керосином. Через несколько дней ночью вспыхнул дом.
На суде старуха держится, как на кухне своего дома: огрызается на свидетелей, даже размахивает жилистым лиловым кулаком.
— Натащили керосинок! — кричит она, поворачиваясь от стола к залу, — развели, господи боже, пьянство-хулиганство. Дети и те в сортирах курят. Вот и докурились…
Табунова молча выслушивает шипящие восклицания. Она прищуривается. Нужно спросить так, чтобы и заседателям и сидящим в зале стало ясно, что ненависть этой старухи подогрета не огнем чужих примусов. Пожары не вспыхивают из-за бабьих дрязг на кухне. Нужно спросить о самом главном.
— А дом вам принадлежал? — отчетливо спрашивает Табунова, когда старуха втискивает беспокойные руки в муфту и умолкает.
Собственный дом. Судья нашла главное. Это чувствует сама поджигательница. Голос ее опускается с крика до ворчания. Руки по-прежнему спрятаны в муфте, но черный шнурок сильно врезался в шею… Вопрос попал в цель.
— Записан… за мной, — говорит старуха отрывисто, — бог дал… бог и взял…