В этот вечер Васек заснул прямо за столом, не допив молоко из кружки, Костя, сидевший рядом, уже готов был растолкать его, но мать перехватила его руку, и Герасим бережно отнес заснувшего сына на постель, у Васька во сне было встревоженное и какое-то стремительное лицо, он в это время, словно ласточка, несся, то взлетая высоко над землей, то опускаясь к ней так, что распластанными руками задевал шелковистую, мягкую траву, то вновь с жутким и сладким замиранием сердца взмывал вверх, к самым облакам. И это состояние восторженного, захватывающего дух полета продолжалось чуть ли не всю ночь.
Наутро, когда он проснулся, выбежал на улицу и увидел огромное, красное, едва-едва наполовину показавшееся из-за леса солнце, он сорвался и стремглав понесся вдоль улицы, разбрызгивая босыми ногами прохладную росу с травы, ощущение бездумной радости продолжалось у него вплоть до непонятного дня, когда в мире случилось чтото непоправимое и тяжкое, и он видел застывшее, незнакомое лицо матери, шагавшей рядом с отцом за скрипучей подводой, доверху загруженной мешками с продуктами, приспособленными для переноски под крепкие мужицкие плечи и спины, он вместе с другой мелюзгой бежал обочиной дороги долго, но ни мать, ни отец не оглянулись на него, и он обиделся, отстал, сел под какой-то куст и стал размазывать по лицу невольные, злые слезы, он не привык к такому невниманию, и сердце его от незаслуженной обиды жестко и больно колотилось. Отца, огромного, доброго, всемогущего, которого он любил больше всего на свете, он так никогда потом и не увидел, в последующие годы отец изредка приходил к нему лишь во сне, да и то в самые трудные, невыносимые моменты. И появлялся он всегда одинаково: стаскивал шапку и проходил прямо в нагольном полушубке в передний угол, садился на свое обычное место во главе стола и молча, пристально начинал смотреть именно на него, на Васька, в последний раз это случилось уже после немцев, перед самым концом войны, в апреле, когда Евдокии под вечер принесли казенную бумагу и она, едва взглянув на нее, цепляясь пальцами за стену, осела на пол, и Васек, теперь уже десятилетний парнишка, сам побледнел, глядя на похолодевшее лкцо матери, и, кинувшись к пей, что-то закричал. Он теребил ее, силился, обхватив за плечи, поднять, и мертвая тяжесть матери вселяла в него еще больший ужас.
— Мамка! Мамка! Мамка! — звал он не своим голосом и теперь, оставив попытки поднять ее, все старался ее напоить, вода из кружки выплескивалась матери на шею, на грудь, и это еще больше пугало Васька. Мать открыла глаза, они были пусты и бессмысленны, Васек притих, ждал.
Глаза Евдокии потемнели, брови сдвинулись, и под ее взглядом у Васька пересохло в горле.
— Нету теперь у нас батьки, сынок, — через силу пошевелила губами Евдокия, бессильно ерзая затылком по стене, опустошенное постоянной работой тело не подчинялось ей больше.
— Как нет? — с недоверием спросил Васек, отодвигаясь от нее.
— Нету, сынок. Еще в сорок третьем, когда мы под немцем-то были, на Курской дуге, пишут, вишь… в сражении за Орел, вот, сынок.
Васек взял у нее из рук извещение и по складам, прыгающими губами стал вполголоса читать, Евдокия, ецва дошел он до геройской гибели связиста сержанта Герасима Ивановича Крайнева, разрыдалась, и Васек долго не мог ее успокоить. В окно весело светило солнце, и его яркие пятна на полу на противоположной от окна стене все время двигались, жили. Евдокия глядела на эти пятна пустыми глазами, вот теперь она была окончательно убита, и в жизни ничего больше не оставалось, помогая себе непослушными руками, она тяжело встала и под неотступным, как бы оберегающим взглядом Васька вышла. Петух и три курнцы, первая живность после немцев во дворе, деловито вытягивая головы, заглядывали в сарай, готовясь взлететь на нашест. Евдокия тяжело опустилась на старую толстую колоду для рубки дров, привезенную еще задолго до войны Герасимом. Она медленно и пристально оглядела сарай, навес для дров, бревенчатый рубленый двор, ворота, покрытые поверху затейливыми узорами из толстой жести. Вот и от войны, дал бог, все уцелело, с другого конца поселок начисто выгорел, теперь в землянках пробавляются, а тут все уцелело, даже жестяной конек на крыше, ребятишки как радовались, когда Герасим прибивал эту свою детскую выдумку. Все уцелело, а хозяина, мужика — больше нет, вот словно кто взял и вынул душу, теперь хоть живи, хоть умирай.
В колоду был воткнут топор. Евдокия выдернула его, попробовала большим пальцем острие и стала рубить хворост, наваленный рядом, она же сама за зиму и натаскала его из лесу на салазках. Она рубила методично и ровно, сильно взмахивая топором, и не заметила сгустившейся окончательно темноты. Что-то отвлекло ее внимание, она оглянулась. Оба ее сына, и Васек, и особенно вытянувшийся за последний год Костя, стояли рядом и молча смотрели на нее. Страх, слепое бабье отчаяние и нежность захлестнули ее душу, у младшего, у Васька, были совершенно отцовы глаза, добрые, светлые, в минуты гнева словно вспыхивающие изнутри угрюмым, колючим огнем.