Любовь моя как-то перегорела в эти страшные дни и ночи, перегорела и рассыпалась в пыль. Презирать Анушу не было сил, но не было сил и оправдывать ее. Душевная боль была куда тяжелее телесной. Не знаю, испытывали ли вы когда-либо такую боль души, знаете ли, как в ней одна за другой открываются раны и как медленно они заживают, такие раны, сколько времени пройдет, пока все они затянутся твердым, холодным рубцом…
Я не сомневался, что выдала меня Ануша. Хотя ей было известно обо мне только то, что я студент, и знала она лишь мою подпольную кличку, но стоит человеку уверовать во что-нибудь, и он всегда найдет довольно причин и оснований для такой уверенности. Отыскал их и я.
Однажды, это произошло на третий или четвертый день моего заключения, я сидел в углу под окном и жевал куски холодной картофелины. Жевал медленно, закрыв глаза. От картошки несло землей и гнилью, и когда я наконец проглатывал, во рту оставалась терпкая горечь. Меня убаюкивала дремота — мне казалось, будто я долго ехал поездом и еще ощущаю покачивание вагона. В полусне чередовались картины прежней жизни: то теплая тишина университетской библиотеки с зелеными абажурами настольных ламп, то садик у ректората, озаренный весенним солнцем, то студенческая демонстрация в день Кирилла и Мефодия… Потом я перенесся на Витошу. Стоял с парнями из нашей пятерки на Копыте и оттуда смотрел на город, тонувший в синеватом утреннем тумане, а Михо показывал куда-то вниз и вздыхал: «Теперь бы туда, растянуться на какой-нибудь полянке…» Но какая полянка в городе? Оттуда доносился приглушенный звон: «Дон-донн, дон-донн» — и этот звон нас раскачивал все сильнее и сильнее, и София внизу раскачивалась вместе с Витошей, и мы, смеясь, кричали, как кричат дети на ярмарочных качелях…
Я пробудился от собственного стона. Лежу на полу. К плечу прилипла недоеденная картофелина. Нет никакого колокольного звона, только сапоги полицейского стучат по коридору… В тот же миг у меня дух захватило от того, что я вспомнил, — был случай, когда мы с Анушей встретились в нашем квартале. Это произошло довольно давно, в начале нашего знакомства. Я ждал трамвая, идущего в центр, и вдруг на остановке появилась Ануша. Сказала, что носила цветы на могилу матери. До чего же я обрадовался этой встрече. Спросил, почему она не села в трамвай на предыдущей остановке, у бойни. Она рассеянно улыбнулась: «А я и не заметила, что там есть остановка». Мы вместе вошли в прицепной вагон и по дороге не разговаривали. Ануша была грустна, а мне было довольно того, что она рядом.
Это была наша единственная случайная встреча вне стен ее комнаты. Странно, что за все время ареста я о ней не вспомнил. Между тем только этого воспоминания и не хватало для того, чтобы все встало на свои места.
Итак, Ануша могла дать обо мне вполне достаточно сведений. Студент, живет в Индустриальном районе, описание внешности… В нашем районе не так уж много студентов, и для полиции не составило труда разыскать меня чрез адресный стол.
Все было ясно, все стало на свои места.
В управлении полиции меня продержали больше месяца. Много дум передумал я за это время, многое заново переоценил, увидел в новом свете и людей, и себя самого. Словно черная стена, которую невозможно пробить, стояло передо мной неизвестное завтра, и я каждый вечер спрашивал себя, что оно принесет мне — увечье, смерть, жизнь? И перед перспективой таких огромных поворотов моей судьбы какими ничтожными представлялись мне обычные дрязги повседневности, какой бессмыслицей — суетность себялюбивых чувств, которые так глупо отравляют нам существование. Как бездумно пренебрегаем мы короткими минутами счастья и с какой позорной легкостью отнимаем его у других!
Моя камера выходила на северо-восток, и в ней было прохладно. По утрам на пол ложилось квадратное солнечное пятно. Оно ползло по стене, постепенно принимая форму ромбоида, и когда доходило до ее середины, начинало укорачиваться и бледнеть. Каждый день пятно перемещалось все ближе и ближе к двери, и каждый день я передвигался вместе с ним. Прислонялся к стене там, куда оно должно было подойти, и ждал. Сначала оно согревало мне ноги, потом доходило до груди. С легкой лаской касалось моего лица и, казалось, задерживалось на нем. И тогда я закрывал глаза и старался думать о чем-нибудь хорошем. Чтобы хоть на миг позабыть о том, что было вчера и что ожидало меня сегодня… Под опущенными веками, где колыхались теплые красноватые отблески, возникало озабоченное, изборожденное годами и бедностью лицо моей матери. Я видел загрубелые руки отца, большие и тяжелые, лежащие на клеенке стола, где мы ели. Мизинец и безымянный палец на его правой руке когда-то отрезало ленточной пилой, культи не сгибались в суставе и были обтянуты тонкой лоснящейся кожей; в детстве, когда он гладил меня по стриженой голове, я ощущал их как-то отдельно от других пальцев. На этом же красноватом экране появлялись и мои товарищи по пятерке, каждый в отдельности и все вместе, и сердце мое переполнялось любовью, а глаза застилали слезы.