— Вы уж Борю-то как-нибудь обносите. Нельзя ему, а все хорохорится. Хорошо встречаться-то, да ведь нездоров он.
— Ясно, Любовь Васильевна.
К несчастью своему Гайнулин относился с какою-то усмешливою холодностью. Я не раз слышал его горькие шутки: «Был вроде неплохим строителем, стал знаменитым инвалидом»; «Я вот катаюсь по дому да Пруткова переиначиваю. Лучше быть здоровым и безвестным, чем больным и знаменитым», — и пристукнет с силой по подлокотнику…
Прогостили мы у него два или три дня и, так сказать, только головами успевали вертеть, следя за его какой-то вихревой, беспощадно щедрой жизнью. К нему приходили, приезжали друзья, знакомые, знакомые знакомых поговорить, посоветоваться, просто так посидеть — время скоротать или некую тоску развеять. Полдня он сидел у телефона: кого-то устраивал в больницу, кому-то выбивал место в общежитии, кто-то пожаловался, что почту плохо носят — звонил и на почту, спрашивал, знают ли они, что такое время. Потом, вспомнив, ездил вдоль книжных шкафов и полок, выхватывал томики: «А вот это у тебя есть?! Ага. То-то! А мне прислали». Поставив книгу в шкаф, вдруг спохватывался: «Слушай, тут же одно место удивительное есть!» — читал вслух, восхищенно смеялся… Минутами мрачнел, сидел, переплетая пальцы, мял их, поглаживал — видимо, давило что-то душу, скорее всего личные неувязки… Потом быстро, молча катил в ванную. Умоется, отойдет, пересилит и снова — разговоры, хлопоты, встречи.
Поздним вечером спрашивал меня:
— Допустим, напишете вы очерки об Усть-Илиме. Ну и что?
— А то, что про хороших людей поговорить иногда не вредно.
— А про плохих вредно?
— И про плохих расскажем.
— Ладно, расскажете. Ну и что?
— Все. Давай лучше спать.
…Ах, Боря, Боря. Когда он умер, Любовь Васильевна прислала телеграмму, но меня тогда не было в Иркутске…
В Невоне, дожидаясь автобуса, мы увидели, как к самолету, уходящему в Братск, бежал опаздывающий пассажир, высокий, рыжий мужчина, с запаленно-потным лицом — его догоняла, хватая за куртку, за ремни рюкзака в голос ревущая женщина. Он отталкивал ее — она прямо-таки повисала на нетерпеливо-злой руке: «Не бросай! Ое-ей! Не бросай! Как же я-то! Оста-а-вайся!» — мы не знали еще, что почти этой сценой начнем нашу повесть; тогда же испытывали ту крайнюю душевную неловкость, которую вызывают подобные публично устраиваемые семейно-любовные сцены. Самолет взлетел, увозя долговязого рыжего беглеца, а женщина, топая ногами, грозила ему вслед кулаком. В кулаке была зажата белая косынка.
В Усть-Илиме стояла жара, с маревами, с неоседающей красной пылью, и дни мы проводили на Ангаре, точнее, на Лосятах, — были такие острова, — с которых экскаватор нашего старого товарища Бориса Тамма отсыпал продольную перемычку. Обедали экскаваторщики здесь же, надергав за считанные минуты хариусов на уху. На ветерке, под солнцем, под дальний, как бы все время ускользающий, звон ангарских перекатов, да еще под уху — так вольно и сладко говорилось! У обеденного костерка мы и услышали однажды историю о сгоревшем доме. Рассказал ее командированный из Братска крановщик, седоусый серьезный мужчина, почему-то прикуривавший не от живого огня, а от спички. Да и обгоревшую спичку не в костер бросал, а засовывал под донышко коробка. Крановщика этого пустил пожить вроде как квартирантом в недавно поставленном доме его приятель, а сам уехал за семьей. Крановщик уснул однажды с зажженной папиросой и теперь сокрушался у костерка: «Куда мужик семью привезет? Как я ему в глаза смотреть буду?» — мы повздыхали, поохали вместе со всеми и больше крановщика никогда не видели. И конечно, даже не предполагали, что сгоревший дом объединит все действие в нашей повести, о которой мы еще тоже и думать не думали.
И вот через год, в «упоительный и роскошный летний день», мы сели наконец за стол. Долго пили чай — я с сахаром, Распутин — без, и договорились написать короткую повесть. А для нее необходим был ясный, стремительный и сердечный сюжет, тяготеющий, так сказать, к академической формуле: завязка — кульминация — развязка. Нам обоим в ту пору представлялось, что сочинительство немыслимо без сюжетной строгости. Многие дни мы вели себя как герои одного бурятского анекдота: «Собрались, пьем чай…», — а желанный сюжет не находился.