Егор провожает его взглядом и со вздохом достает справочники, последние выпуски «Экспресс-информации»: надо до вечера набраться ума-разума. Он примерно знает, что этот несчастный переключатель удобнее сделать на полупроводниках, убрав к черту реле и прочную конструкционную мишуру. Но все примерно, примерно, а пора бы уже знать в точности — возится вторую неделю. Егор раскрывает справочник, новенький, на лощеной бумаге, дефицитный и, говорят, очень стоящий — еще не удалось посмотреть. Справочник подарила Вера «из чувства симпатии к желторотым нахалам и с надеждой, что они превратятся в порядочных людей», — это случилось в один из далеких теперь вечеров, когда Егор, с часок почитав стихи, с часок поклеймив ханжество «как явление, недостойное современности», затеял было целоваться, но Вера, уклонившись, хладнокровно заметила:
— Поразительная стремительность. Если даже допустить, что я имею дело не с ханжой.
Воспоминание кстати, и Егор мечтательно смотрит на Верины косы, на покрасневшую впадинку у виска — в задумчивости долго терла пальцами, полколоска светлой брови, самодельная тень под глазом, — и с грустью сознает, что Вере сейчас до него никакого дела: цифры, цифры, в руках логарифмическая линейка — пересчитывает параметры.
Рядом с ее столом, у рейсшины, стоит Витя Родов. Пиджак снят, он — в бежевой трикотажной рубашке, рукава засучены, галстук в небрежно-изысканной позиции, брюки сидят, как на чемпионе мира по гимнастике. Витя задумчиво покусывает карандаш, лоб нахмурен, от крупного прямого носа уходят резкие, этакие волевые морщины — ну, просто знаменитый конструктор, размышляющий не над каким-то паршивым манометром, а по меньшей мере над искусственным спутником земли. «Дал же бог человеку выправку, рожу приличную», — опять вздыхает Егор.
Ларочка накручивает арифмометр, мощная спина ее и руки уже отошли, порозовели. «Куприяныча провоцирует, — думает Егор о Ларочкином пристрастии к открытым одеждам. — Считай, что дело конченое. Никуда он не денется».
Куприянов привычно сутулится над столом — головы не поднимает, а когда надписывает листы, большие, мосластые лопатки прямо-таки выпирают из-под пиджака.
Веселее всех, конечно, Диме Усову. В правом ухе у него выросла белая пластмассовая шишка — микротранзистор, который Дима собирал больше года и которым безмерно гордился. Губы у него сложены трубочкой — беззвучно подсвистывает какому-нибудь твисту, козырек бровей ходит вверх-вниз, отрубая такт: если бы черно-мохнатых июльских гусениц обучить твисту, они прыгали бы точно так, как сейчас Димины брови.
Времени уже полдесятого, Дима спохватился — все-таки старший инженер, — лезет в карман, где хранится батарейка, выключает приемник и объявляет перекур.
— Куприяша, — говорит он, — совсем забыл. Вот передай-ка своим детдомовцам. — Дима вытаскивает из огромного желтого портфеля две плитки шоколада и пачку печенья.
— Спасибо, — растроганно бурчит Куприянов, а Ларочка эхом откликается:
— Дима, ты гений!
Он, не обращая внимания на восторги, уходит на крыльцо покурить. Вчера наконец произошло полное примирение после месячного молчания Димы и Куприянова. Последний на радостях подарил Диме редкостный, японский полупроводник, и Усов сегодня отдаривает, потому что у него на этот счет строго: за добро — добром, за зло — злом, как ты к нему, так он к тебе.
В ссоре же был повинен не столько Куприянов, сколько другие киповцы, чрезвычайно завидовавшие музыкальному времяпрепровождению Димы за рабочим столом. Они уговорили знавшего толк в радиоделе Куприянова, несмотря на его многочисленные отказы, смастерить крохотный генератор. Сам Куприянов побоялся использовать его, а передал Егору. Тот в течение трех дней довел Диму до бессонницы: подойдет к нему и включит генератор — вместо музыки сплошной треск. Дима вечерами раз по десять разбирал и собирал приемник, прибегал к тому же Егору поделиться радостью: звучание вот такое! А днем снова слышал треск. Над Димой в конце концов сжалились, показали генератор, он успокоился, но с Куприяновым разговаривать перестал.
Перекур на исходе, когда в кабинете Михаила Семеновича раздается протяжный полувопль-полустон, и тотчас же Тамм выскакивает с воздетыми в отчаянии руками: в одной — какой-то листок, в другой — костяной нож для бумаги. Он проносится мимо удивленно застывших киповцев, короткие ноги быстро семенят: непостижимо, как не споткнется; из-под задравшегося пиджака выглядывает крепкое, благопристойное брюшко, волосы, имеющиеся на затылке и висках, свешиваются на лысину вопросительными знаками. Внезапно остановившись, Тамм кричит:
— Одно из трех: или вы будете работать, или вы не будете работать?! Это же какой-то ужас, — потрясает листком Михаил Семенович. — Мы не артель инвалидов, извините меня. Мы не можем… м-м-м… как это? шить да пороть?
Дима Усов, аккуратно вытащив из уха пластмассовую шишку, спокойно спрашивает:
— А что третье, Михал Семеныч?
— Какое третье? Что вы мне мозг путаете?
— Вы сказали: одно из трех. Так где это третье?
— Третье — это первое и второе. Видимо, мы не будем работать!