Быстро, так быстро, что и не скажешь словами, горечь и жгучая боль захлестнули Няна. Он не мог сдержаться, видя, как этот мальчик, одиноко скитающийся по чужой для него земле, стоит, низко склонив голову, и протягивает свою корзинку людям, которые все равно не смогут или не пожелают вознаградить его за труды. Еще минута, казалось Няну, и сердце его разорвется… Слезы текли по его лицу. Он быстро перебежал улицу и тронул маленького жонглера за плечо. Нян хотел сказать ему что-то очень важное, но у него перехватило дыхание…
ВОЕННЫЙ РОЖОК
Отец мой был надзирателем в тюрьме. Мать — дочерью зеленщиков, торговавших овощами, травами и бетелем на базарах и пристанях вдоль дороги Намдинь — Хайфон. Отцу моему шел четвертый десяток, он был вдвое старше матери. Родители поженились не потому, что хорошо знали и любили друг друга, просто женихова родня давно мечтала о внуках и имела завидный достаток, а родители невесты боялись долго держать на выданье красивую девушку и хотели пристроить ее получше.
Когда я родился, великое множество родичей, ну и, конечно, всевозможных преступников — бывших клиентов отца, — людей зажиточных и солидных, явились с поздравлениями. Приходили и те, кто был чем-либо обязан моему деду и бабке. Всякие вещицы из золота и серебра, целые штуки шелка, самый лучший, ароматный рис, жирные, откормленные куры, отборные яйца, свежая морская рыба… Подношения в шкатулках, коробках, корзинах и клетках заполнили до отказа шкафы, кухонные полки и кладовые нашего дома. Старая нянька не могла нарадоваться, как ей повезло попасть в услужение к таким важным хозяевам.
И потом, уже много лет спустя, бабушка все вспоминала радостный день моего рождения; но в хриплом ее голосе, прерывавшемся частым сухим кашлем, я улавливал тревогу и сожаление. Она скорбела и горевала о прошлом.
Родители мои вступили в брак вовсе не по любви, горькую истину эту я отлично усвоил, едва мне исполнилось семь лет — возраст, когда любопытство вспыхивает по самому ничтожному поводу, а память, совсем еще наивная, легко запечатлевает любую картину, чтоб сохранить ее навсегда.
Безмолвными и холодными зимними вечерами, когда непрестанный шелест дождя, словно молитвенный шепот, доносился сквозь завывание ветра, а догоравшие угли бросали розовые блики на стены, навевая печальные воспоминания, — безмолвными зимними вечерами моей маме было особенно тяжко. Тяжко, хоть я и сидел у нее на руках, смеясь и балуясь со своими куклами, хотя перед нею стоял поднос, уставленный ароматными и вкусными кушаньями, и она улыбалась приветливо и сердечно моему отцу с бабушкой.
Откуда было отцу знать, что за мысли теснились в голове у мамы? Могли ли это миловидное, совсем еще юное лицо, этот мягкий смеющийся голос, эта почтительность и кротость принадлежать женщине, чья душа была скована холодом печали и горя, полна самой горькой болью и безысходным мраком? А может, отец, как и мама, научился незаметно и молча скрывать свою боль? Наверное, так оно и было! Ведь отец, будь он человеком глупым или просто довольствующимся красотой и угодливостью жены, не стал бы, конечно, молча глядеть на меня, кривя улыбкою рот, когда я дергал его за рукав и спрашивал:
— Папа, послушай, это правда, что наша Куэ вовсе не твоя дочка, а дядина?
Когда мама слышала эту фразу, глаза ее загорались и на щеках вспыхивал румянец. Покосившись на отца, она торопливо отводила взгляд или опускала голову, растерянно глядя на меня. О господи! Если б отец мой был человек ревнивый и злой, веривший сплетням, если бы мама растерялась от страха перед людьми, внушившими мне этот дурацкий вопрос, — кто знает, что произошло бы тогда между ними?
Но нет! Они лишь переглядывались молча, а я, по-прежнему осыпаемый ласками, сидел, как ни в чем не бывало, на коленях у мамы.
«Значит, Куэ, моя сестренка, дочь чужого дяди?..» Сомнение это, глубоко засевшее в моем мозгу, полностью так никогда и не разрешилось.
Отец в ответ на мои вопросы молчал. Тогда я обращался к маме, которая ласково гладила меня, и повторял свой вопрос снова. Она, как и отец, ничего не отвечала. Но глаза ее, блестели в отличие от глубоко запавших темных глаз отца. И она обычно прижималась щекою к моему затылку, тихонько дергая меня за волосы.
Не желая мириться с неизвестностью, я принялся расспрашивать обеих моих теток, двоюродных братьев, бабушку и даже соседей.
Тетки и братья так ничего мне толком и не ответили, а бабушка и соседки, когда я приставал к ним с расспросами, отмалчивались или вдруг, ни с того ни с сего, начинали злиться. А ведь именно они посеяли в моей душе сомнение и тревогу. Помню, в первый раз бабушка, потрепав меня по плечу, крепко обняла, потом погладила по голове и спросила:
— Чей ты сын?
Увидав в руке у нее конфеты в блестящих красно-синих бумажках, я сказал:
— Твой.
Она выкатила глаза и слегка ударила меня по щеке:
— Неправда! Ты что это, негодник, вздумал со мною шутить?
— Ну, тогда — твоего сына.
Она долго глядела на меня, потом снова спросила:
— А кто твой отец?
— Он надзиратель в тюрьме.