Угрожающие выкрики, наглые шутки и хохот солдат словно застывали в сгустившемся воздухе, стало даже трудно дышать. На площади этой ближе к вечеру обычно собирался базар, сюда шли покупатели, у которых поздно кончался рабочий день. Грузовик напрочь перегородил дорогу повозкам и крестьянам с корзинами на коромыслах. Началась толчея — шумная и бессмысленная. Люди — ведь им надо было умыться и сварить ужин — опять подступили к колонке с баками, ведрами, мисками; снова началась толкотня и перебранка. И тут солдаты — отчасти их понуждали к тому обстоятельства, но больше здесь было, конечно, ощущенья собственной безнаказанности и грубого веселья — начали расшвыривать и пинать жалкие посудины, оглушая всех хохотом, сливавшимся с криками и хлопками детворы, видевшей в этом — что с нее взять — забавное зрелище…
Сану казалось, что мозг его вот-вот взорвется. Сердце готово было выскочить из груди.
Барабанные перепонки едва не лопались от шума: солдаты тяжко прыгали наземь, гремя башмаками, забирались обратно в кузов, бегали, орали, смеялись. Потом, протянув шланг от крана, они перебросили его через борт, вынули из стоявшего в кузове бака пробку, сунули в него шланг и столпились у машины.
Веселье и хохот прекратились. Десятка полтора солдат, оставшихся в кузове, молча встали с винтовками в руках. И тут Сану бросился в глаза один из них, явно непохожий на прочих.
Нет, это не японец! Наверно, какой-нибудь выходец из племен, живущих в горных чащах Кореи, Китая или какой-то другой страны. Он, как и все остальные, казался невысоким, но это скорее была сутулость мощного, кряжистого тела. Шапка едва держалась у него на макушке; волосы жесткими космами свисали с висков и затылка. В лице его, поросшем густой щетиной, особенно были заметны глаза, свирепо блестевшие под кустистыми, пробеленными сединой бровями. «Гнусный гиббон!..»
Этот «гнусный гиббон» обрядился в широченные, как юбка, штаны, кожаный пояс отвис под толстым брюхом. Он не пожелал вылезть из кузова и присоединиться к солдатам, обступившим машину, но, стоя у борта, вертел головой, приглядываясь к происходящему.
Небо почти совсем уже потемнело. Лишь узкая светлая расселина еще багровела на западе. Черно-фиолетовая вершина ближней горы стремилась в этом неясном свете вознестись повыше над слоистым, похожим на дым туманом. Верхушки деревьев и коньки кровель тоже как бы окутались дымом. И в серых клубах дымного моря перекликались птицы, шелестела листва, гудел ветер, сливавший воедино все звуки в тягучую песню бесконечного одиночества.
Вдруг свирепые глаза «гнусного гиббона» засверкали. В галантерейной лавке, рядом с которой стоял грузовик, зажегся свет. И в прямоугольнике ярко освещенной двери появилась женщина с ребенком на руках.
— Погляди-ка, вон твоя мама идет домой! — говорила она малышу, указывая куда-то пальцем. — Замолчи, будь умницей… Вот и мама идет…
Но мальчуган лишь пуще раскапризничался. Выноси, мол, его на улицу, и все тут. Он сам посмотрит, правда ли мама идет домой. Кормилице пришлось выйти с ним на тротуар. Суета и шум еще больше раззадорили ребенка. Он хотел теперь, чтобы его пустили поиграть со стоявшей рядом сестренкой, и весело смеялся, размахивая ручками. Кормилица едва не упала, стараясь удержать его на руках.
Мальчугана, обряженного в кучу одежек, обернули вдобавок стеганым одеяльцем; оно то и дело соскальзывало, и держать его стало совсем невмоготу. Выглядел он хоть куда: румяная рожица, блестящие, чуть раскосые глазки, яркие губы, запястья пухлые, как пампушки… Красная шапка его с ушами напоминала пилотский шлем.
— Я, — твердил он, — уже большой!..
Кормилица, то и дело пытаясь поднять его повыше или перехватить поудобней, выгибалась всем телом. А он знай себе размахивал ручонками, вертелся и вырывался.
Сан вздрогнул.
«Гнусный гиббон» прислонил винтовку к стенке бака, спрыгнул на землю, подошел прямиком к кормилице и, видно желая обнять ее, вытянул вперед свои волосатые ручищи. Женщина отпрянула в сторону, а ребенок, испуганный видом страшилища, зажмурился и уткнулся лицом в плечо кормилицы.
«Вот дьявол!.. Что за чума такая!..»
Стиснув губы, Сан глядел поверх оттеснившей его от тротуара толпы, ожидая того позорного и мерзкого, что вот-вот случится между женщиной и солдатом, и страшась за ребенка, который, придя в себя, безмятежно улыбался.
«Что за чума такая!.. О горе!.. Мало им стрелять в народ, чью землю они захватили! Мало тащить все и грабить, увозить подчистую рис, когда, после засухи, голод грозит унести миллионы людей!.. Нет, они еще на глазах у всех позорят, насилуют женщин!.. А что же мои земляки, соотечественники, двадцать с лишним миллионов кровоточащих душ?! Чего еще ждут они, почему не восстанут, не сокрушат наконец ненавистное иго?!»
Но что это? Он не верил своим глазам. «Гнусный гиббон» вовсе не стал обнимать кормилицу своими волосатыми ручищами. Поняв, что испуганная женщина вот-вот кинется к дому, он быстро попятился, прижал одну руку к груди, закивал головой. Глаза его весело блестели.
— Э-э-э… ти-ти-ти… (Черт разберет эту заморскую речь!)