«Мой милый мальчик!
Мне тоже Хочется написать Тебе несколько строк, так как я думаю, что тебе будет Приятно получить письмо от своей Матери, хотя у меня почти нет никаких новостей.
Сначала малыш был Болен, и Очень болен. Я совсем из сил выбилась, и крошке Здорово досталось, но он Чудесный мальчик. Представь себе: сыпь по Всему телу, около Сорока гнойных нарывов, Десять доктору пришлось прорезать, крику при этом было — ты себе даже представить не можешь, я должна была его держать, это было Ужасно, зато ему теперь Легче, сегодня он уже опять Поет.
О себе писать почти нечего, много Работы и Маеты, а к этому еще и Неприятности; я не имею больше права думать о своих Дряхлых Костях, и если я сейчас сдам, все пойдет прахом, так что мне нельзя голову Вешать.
Ну, а тебе, мой мальчик, как живется? Впрочем, можно себе Представить как, — не будем говорить об этом, но всему бывает Конец, и для тебя наступят Лучшие дни, только не теряй Мужества и о нас, женщинах, не Беспокойся, мы уж как-нибудь перебьемся.
Все шлют тебе приветы, не Грусти, мой мальчик.
Крейбель улыбается. Сколько любви в этих письмах, в каждой строке, в каждом слове! Сколько жизненной бодрости и веры!
Эти письма — единственная его радость, единственное чтение. Он снова и снова принимается читать их, и его умиляет, что мать все, по ее мнению, важные слова, пишет с большой буквы и ставит точку только тогда, когда закончит всю мысль.
Крейбель прикрепляет оба письма над столом на голой стене камеры. Это единственное украшение его одиночки, и всякий раз, когда он, кружа по камере, проходит мимо стола, он бросает на них взгляд.
— Смирно!.. Руужья на пле-чо!.. К ноге!.. Вольно!..
Караульный отряд концентрационного лагеря на ученье. Командует Тейч.
— В чем дело? Ведь это же должно доставлять удовольствие, когда руки одним взмахом вскидывают ружья и все застывают, словно вылитые из бронзы… Кальк, ты сделал такое лицо, как будто тебя уксусом напоили. Разве тебе не весело? А?
Тот, к кому он обратился с этими словами, смущенно улыбается и пожимает плечами.
— Смирно!.. Ружья на пле-чо!.. Ровным шагом… марш!
Эсэсовцы с винтовками, в стальных шлемах, маршируют вокруг двора. Тейч, шагая рядом, делает замечания: неправильное расстояние между отдельными шеренгами; не так держат винтовки; недостаточно энергично размахивают свободной рукой.
— Отделение!.. Так, хорошо… Ноги выбрасывать!.. Стой!.. Отлично!.. Увидите, как девушки будут на нас заглядываться!.. Отделение, марш!.. Нале-во!.. Прямо!..
В коридоре отделения «А-1» стоят лицом к стене трое арестантов, которых привели сегодня утром, в последний день старого года. Один из них — высокий, стройный, с черными, как сажа, вьющимися волосами.
Дузеншен и Мейзель идут по коридору, замечают черную курчавую голову и останавливаются позади него. Дузеншен наклоняется к самому уху арестанта и шепчет:
— Где твоя родина?
— В Германии!
— Что? Как твоя родина называется?
Арестант слегка оборачивается и еще раз отвечает:
— Германия.
Дузеншен шепчет:
— А как тебя зовут?
— Бруно Леви.
— Так твоя родина Палестина. Верно?
Тот молчит.
— Отвечай, сволочь! — орет ему Дузеншен в самое ухо. — Твоя родина Палестина?
— Нет!
В этот момент проходит мимо Кленкер, тюремный парикмахер. Он несет под мышкой в маленьком ящичке все необходимые ему принадлежности: машинку, для стрижки волос, ножницы, гребенки. Дузеншена осеняет блестящая мысль.
— Эй! — зовет он парикмахера. — Машинка для стрижки с тобой?
— Так точно, господин штурмфюрер!
— Дай-ка сюда!
Дузеншен берет машинку и начинает стричь пышные волосы арестованного. Тот испуганно дергает головой.
— Стой смирно, идиот, или я тебе… с волосами и уши обрежу!
Дузеншен стрижет наголо, лишь на самой макушке оставляет небольшой хохолок. Рядом стоит Мейзель и спокойно смотрит, как падают завитки черных волос. Взгляд его внимателен и серьезен, словно все так и должно быть.
Во время стрижки Дузеншен спрашивает:
— За что, собственно, ты арестован?
— Мы рассказывали анекдоты.
— Кто мы?
— Мои приятели и я.