На следующий день Адам выглядел разбитым и опустошенным. Было непонятно, осталось ли в его сознании что-то от прошлой ночи, или сон и беспамятство не позволили минувшему кошмару лечь на душу тягостным бременем. Он лежал молча и ни о чем не спрашивал. За день он с великим трудом раза два или три поднялся — однажды для того только, чтоб совершить обычный ритуал переворачивания песочных колб. Часы с фигурками Адама и Евы, что принесла ему Надя, он взял в спальню и поставил на прикроватную тумбочку. Наде он при этом сказал:
— Я всегда помнил, что ты — Ева. Как ты думаешь, мы вернемся в рай?
— Да, — ответила Надя.
— Я люблю тебя все больше и больше. Может быть, моей любви окажется достаточно для жизни в раю?
— Одной твоей? Нет, милый. Ты хотел сказать — твоей и моей. Мы будем там вместе.
Он пролежал весь день, то прикрыв глаза, то напряженно всматриваясь куда-то в пространство, где, казалось, видел что-то недоступное взгляду других. Ближе к вечеру он просил позвать к нему Альфреда. Когда тот пришел, Надя провела его в спальню и закрыла за ним дверь. Альфред пробыл у Адама около двух часов и вышел от него в состоянии, определить которое было бы затруднительно. Он. бормотал: «все сначала… или самому… зачем же он…» — и на осторожный вопрос доктора, в чем дело, ответил, что о подробностях разговора с Адамом говорить не должен, а может лишь сказать, что ему предложен выбор: или взять на себя ликвидацию галереи, или продолжать дело без участия Авири. «Что ж, — кивнул доктор, — давно пора. Бросайте-ка вы это все, молодой человек». Альфред оторопело посмотрел на доктора и ушел, забыв проститься.
Перед ужином Адам сказал, что посидит немного с доктором в гостиной. Надя оставила их, занявшись мальчиком.
— Скажите, доктор, — спросил Адам, — ночью что-то случилось со мной?
Доктор на мгновение замялся, но решил сказать правду:
— Было тяжелое спазматическое состояние, сильные судороги. Почему вы спрашиваете? Вы что-то помните?
Адам отрицательно покачал головой.
— В том-то и дело, что ничего не помню. Но я… Я чувствую, что… потерял себя еще больше.
— Потерял себя?
— Я не могу это выразить лучше. Может быть, это похоже на опьянение. Только потому, что и при опьянении бытие — весь этот житейский бред — перестает тебя волновать. Но есть и другое… И это, доктор, не объяснить.
— Все же, Адам, раз уж мы заговорили?..
— Я все дальше ухожу от себя. С каждым из этих приступов со мной происходит явная метаморфоза. Например, я знаю, что с сегодняшнего дня я уже не способен совершить какой-то поступок или взяться за дела, которые вчера для меня были обычными. Сегодня у меня другие мысли и иные побуждения, не те, что день тому назад. А что мы есть, доктор, кроме как наши поступки и мысли? Я упрощаю, но иначе не сумею объяснить вам и толики.
— Продолжайте, Адам. Я очень хочу вас понять.
— И что-то направляющее входит в меня. Я всегда был уверен, что принадлежу себе целиком и полностью, что нет на свете ничего, что поколебало бы мое «я». Но, доктор, я теперь не столь самонадеян. Есть некое во мне начало, которое на меня воздействует и меняет меня, ввергает в мучение, выводит из него и ввергает снова, и я был бы готов возроптать, как несчастный Иов, если бы не чувствовал, что это к лучшему — вы понимаете? — к лучшему! К лучшему — или к смерти, что, может быть, дорогой мой доктор, одно и то же, совершенство, точка схода. Я быстро изменяюсь к лучшему, что значит — я это чувствую — быстро приближаюсь к смерти. И почему такой подъем? — Адам и в самом деле был возбужден, хотя в течение дня находился, как считал доктор, в депрессии. — Я готов сидеть или лежать, не шевелясь, часами и слушать то, что во мне происходит, как меня наполняет…
Он остановился, и доктор подумал, что слово «любовь» должно было быть продолжением. Но Адам не закончил фразу. Вместо этого он спросил:
— Это действительно похоже на конец?
Доктор отвечал Адаму задумчиво и говорил при этом не одному только Адаму, но самому себе тоже.