— Помнишь, — тихо произносит Геете, — как десять лет назад, помнишь?
Хабеданк хорошо помнит, все они помнят — и поляки и немцы, — этому побольше десяти лет, точнее сказать, одиннадцать, всех тогда захватило: поднялись в Королевстве Польском, в княжестве Познанском, в Галиции, где, значит, стояли солдаты царя, и пруссаки, и австрийцы.
— Помнишь? — кричит Вайжмантель, он не может молчать, и Хабеданк сразу понимает:
— Косинеры.
И Вайжмантель начинает об этом петь под музыку Виллюна.
Ян Марцин выпрямился, метла ему больше не нужна, и Антония подбоченилась, Антонио и Антонелла входят и становятся в дверях, а Вайжмантель поет:
А как же все-таки обстоит с нами? Вот они, те слезы, что мы всегда забывали пролить, слезы Яна Марцина, и Геете, и слезы Мари, слезы Левина, и что же мы теперь скажем? Пьяница Виллюн уронил седую голову на руки, а Ян Марцин, который никогда не пил, икает и через щербины в зубах втягивает воздух, как утопающий.
Мы скажем: в январе 1863 года поляки вышли из своих домов и выступили из своих деревень в княжестве Познанском, в Галиции, в Королевстве Варшавском, или Королевстве Польском — что одно и то же, — и всю зиму, которая была не то чтобы слишком суровой, но, однако же, зимой, стояли в поле и дрались в семистах сражениях и в битве косинеров, и с ними бок о бок русские и белорусы, украинцы, венгры, чехи и немцы тоже, французы, итальянцы — много или всего несколько, не в том суть; польские сыны и польские отцы поднимали косы и разили ими кавалерию, которую варшавский наместник и царский пес маркиз Велепольский против них бросил и которая совершала рейды по стране. Всюду в этот год их поджидали крестьяне — за околицей своих деревень, на опушке своих лесов, а в городах — другие поляки, на улицах, ведущих к просторным площадям, где провозглашена была свобода Польши.
Восстание кончилось, как пол Вайжмантель. «…Только дым, один лишь дым на пепелище». Слезы, да. Но слезы гнева. А над гневом — гордость. Гордость, которая выстояла все те десять или одиннадцать лет, что прошли, и которая, значит, останется.
Вайжмантель умолк. Он стоит неподвижно, белый как лунь, а рядом с ним застыл Ян Марцин. Виллюн еще перебирает кнопки гармоники, и еще звучит мелодия, левой-правой, левой-правой, раз-два, раз-два, но все слабее, все тише. Где это мы?
На полях в русской Польше, в Кракове, в Кельце, в лесу к югу от Лысой горы. Где-нибудь, но всегда там, где люди не смиряются.
Тем временем наступил вечер. Окна еще светятся. Вечером хорошо.
Перед домом стоит итальянский цирк Скарлетто с лошадью и фургоном и всеми зверями. Вас на ночь покормят: тебя, Эмилио, тебя, Франческа, тебя, Казимиро, и, уж конечно, тебя, Тоска. Пошли, Антонио, поможешь, пусть себе лясы точат, ты знаешь, что надо делать.
Но вот приближается ночь. Здесь нет гор, с которых она могла бы спуститься под музыку оживающей за ней темноты, и она приближается по равнине, идет неспешно по лугам от Струги и поднимается с Древенцы, а может, даже с заросшего камышом прудика перед Гарцевом. Вслед ей несутся лягушачье кваканье и неумолчное стрекотание кузнечиков, которые описать невозможно.
В доме Яна Марцина темно. Только разговоры еще, односложный ответ Вайжмантеля, несколько брошенных шепотом слов Антонии: дети никак не засыпают, потому что завтра воскресенье.