Некоторых из них Фойгт еще никогда не слышал. Он поднимается и стоит, прислонившись к дереву. И пока представление, сопровождаемое вздохами и прочувствованным сморканием, оканчивается, и Фойгт пытается запомнить последнюю мелодию, напевая ее про себя, к нему откуда-то сбоку приближаются два господина. И так как трогательная пауза уступает в этот момент место восторженному воодушевлению и те, кто сидел, вскакивают, чтобы поразмять затекшие ноги, а те, кто в волнении простоял все время, садятся, чтоб отдохнуть, старший из двух, бородатый, обращается к профессору Фойгту:
— Вы здесь, господин коллега?
Фойгт оборачивается:
— Господин Сторостас, — радостно говорит он. И добавляет: — Я слушал с огромным интересом. Это ваше новое произведение?
— Как вам сказать, — говорит профессор Сторостас. — Сильно сокращено и довольно свободно обработано. Я думал скорее о трагедии рока, чем о культовом представлении.
— Но очень выразительно, господин профессор, очень выразительно.
— Рад слышать. Господин редактор Шалуга — разрешите представить его прямо здесь — осуществил постановку, и ему же принадлежит сценическая редакция текста.
Фойгту не нужно искать литовских слов.
— Господин Шалуга, если я не ошибаюсь, из Шяуляя, не так ли? Я знаком с некоторыми вашими статьями в «Keleivis».
«Keleivis» — что значит «Странник», между прочим, литовская газета. Выходит уже несколько десятилетий.
Господа ведут разговор. Фойгт — только по-литовски, Шалуга — на изысканном немецком, Сторостас то так, то этак. Фойгт, конечно, расскажет про оперу, и ему неизбежно зададут вопросы, на которые сразу и не ответишь. Но и в этом разговоре его не оставляет надежда. Надолго ли ее хватит?
Сегодня она еще есть. Но надолго ли ее хватит?..
Шалуга говорит:
— Все это уже в прошлом, господин профессор.
Фойгт смотрит на него, он слегка задет. В поучениях он не нуждается. Сторостас молчит.
— Я понимаю, господин профессор, вы имеете в виду кенигсбергские и тильзитские попытки прежних лет: несколько десятилетий назад и еще раньше. Крейцфельд, Реза, Пассарге, Салопиата, попечительства, общества, Литовский семинар. Чистые лингвисты Остермайер, Шлейхер, Носсельман, Беценбергер, а еще раньше «Грамматика» Даниэля Клейна, о Куршате я сейчас не говорю — все это в прошлом.
— Вы действительно так думаете? Куршат — только лингвист? Или Даниэль Клейн? О нем говорит Остермайер в «Истории литовских песен» (1793 год): ученый, набожный, деятельный, много полезного сделавший для литовских церковных общин, но до конца жизни глубоко несчастный человек; наградой за его старания и преданность была неблагодарность, неслыханная неблагодарность, а его завистники и гонители покрыли себя неизгладимым позором. Это Клейн. А другие: Теофиль Шульц, Кристоф Саппун, Иоганн Гуртелиус, Леман в Мемеле, а Фридрих и Кристоф Преториусы. Сколько они сделали!
— Хорошо. Я неправильно выразился, я не хочу умалять их заслуг, я питаю к ним глубочайшее уважение, мы очень многим обязаны иностранным филологам, особенно немецким. Но сейчас, что осталось от этого сейчас? Своего рода этнографический музей — к тому же воображаемый!
— Я убежден, — говорит Фойгт кратко, — что следую доброй традиции.
— Вы следуете ей, господин профессор. Господин профессор Сторостас тоже. Но не окажетесь ли вы завтра одинокими? Не было ли все это в значительной мере романтизмом и не осталось ли это уже позади? Потому что с некоторых пор существует Литовское государство. И крестные отказались от крестника. А может быть, есть иные причины, может быть, речь идет о другом — о насильственном присоединении Литвы, а следовательно, об ее уничтожении. Это государство, каково оно сейчас, не оправдает наших надежд, с самого начала это было ясно, слишком уж оно скроено по старому образцу, и к тому же люди Вольдемараса в правительстве!
«Пожалуй, он коммунист, этот господин Шалуга, — думает Фойгт, — Гавен, чего доброго, испугался бы». А вслух он говорит:
— Темой оперы, над которой я работаю, будет жизнь Кристиана Донелайтиса.
— Господин профессор Сторостас уже говорил мне, и я думал об этом и не пришел ни к какому выводу. Я нахожу сюжет прекрасным и привлекательным, мы все должны быть благодарны вам, но какую цель вы перед собой ставите?
— Опера, — говорит Фойгт.
— О Донелайтисе, — подчеркивает Шалуга.
— Меня вдохновляет, — Фойгт говорит медленно, как будто заново обдумывая каждое слово, — меня вдохновляет жизнь, я не знаю, может ли она служить примером другим, вероятно, нет, наверное, нет, — жизнь деревенского пастора: прусская деревня с литовским языком, человек, получивший немецкое образование, он пишет свои произведения на языке, который в то время мог только ограничить их влияние. Не думал же он, не мог же он думать, что крестьяне будут читать его стихи, а кто тогда?
— Им он читал проповеди, весьма сильные, — говорит Сторостас.