поскольку моя жена лежит без сознания, пользуюсь минутой, чтобы поблагодарить Вас за Ваше дружеское участие. Радость моя была непродолжительна, мне так не хотелось его потерять, этого сына, он был так умен, так умен. Не думайте, что недолгие часы моего отцовства сделали меня слепо любящим отцом, я знаю, что говорю. Разве не служит доказательством его ума то, что его удалось вытащить на этот свет лишь с помощью железных щипцов? Что он сразу же заметил подвох? Разве не служит доказательством его ума то, что он воспользовался первой же возможностью снова покинуть этот мир? Правда, этот маленький озорник хочет увести за собой и свою мать, ибо надежды, что мне удастся ее сохранить, почти нет. Однажды мне, как всем другим людям, захотелось узнать простое человеческое счастье. Но мне это было не суждено.
Лессинг".
И десять дней спустя, 10 января 1778 года, второе письмо, тому же Иоганну Иоахиму Эшенбургу:
"Дорогой Эшенбург,
моя жена умерла. Мне и через это суждено было пройти. Я поистине рад, что таких ударов мне уже больше не предстоит. Это очень утешительно. Кроме того, мне приятно, что я могу не сомневаться в Вашем и остальных наших друзей в Брауншвейге дружеском участии.
Ваш Лессинг".
Я знал, почему вчитываюсь так в эти письма. Я жил, застыв то ли в ужасе, то ли в надежде... Всего несколько месяцев тому назад я услышал страшный диагноз. Она должна была погибнуть, она была обречена. Операция сделала чудо - ее спасли. Я оставил ее в Москве не просто вернувшейся к жизни - расцветшей, она вновь ожила, цвела - долго ли продлится ее цветение? На этот вопрос никто не хотел отвечать. Каждые три-четыре дня мы перезванивались, она была в превосходном расположении духа, бодра, нагружала меня милыми забавными поручениями, ждала... Она же сообщила мне, что скоро должен выйти наш "Рейнеке-лис" - вещь, наиболее ею любимая...
...В библиотеке в Вольфенбюттеле на полках белели корешками старинные фолианты, инкунабулы.
И вот я держу в руках нашего "Рейнеке-лиса", народную поэму XV столетия, том в переплете из белой телячьей кожи, листаю хрупкие страницы старинного текста, вижу слипшиеся строчки, как бы врезанные в текст гравюры: дурашливый самодовольный лев, избитый мужиками кот Гинце, потешная сцена так и не состоявшейся казни хитроумного Рейнеке.
Никогда я так не ощущал значения слова "подлинник", его сладости: подлинное, истинное.
Подлинный "Рейнеке" носил длинное, во весь титульный лист, название:
Хитроумный Рейнеке-лис
Сие есть весьма преполезная, столь же забавная, сколь и поучительная книжица, в коей обиходным, однако любезным манером под личиною льва, медведя, лиса, волка и прочих зверей примечательно изображены и живыми красками обрисованы жизнь и суть придворного, а также всех прочих сословий не токмо в свете их добродетелей, но более того в свете владеющих ими пороков.
В 1975 году в антикварной лавке в Бухаресте я случайно наткнулся на позднее, уже середины XIX века, издание этой книги, стал читать и тут же с увлечением принялся за перевод. В древней поэме яростно клокотал неистовый народный темперамент. В недрах раешного стиха слышался гул возмущения, надвигавшейся Реформации и Крестьянской войны. Балаганный немецкий стих книттельферз - родила раскрепощенная народная душа.
Что, собственно, означает ритм, как не биение сердца, перешедшее в стих?
Гёте в своей поэме-пересказе загнал юркого Рейнеке-лиса в гекзаметр. Раешный, ярмарочный книттельферз он приберег для другого: книттельферз угадывается в стихе, которым написан "Фауст". "Faust-Vers" - не что иное, как материализованный в ткани почти раешного стиха ироничный и трезвый разум народа, который торжествует над всеми коллизиями, философскими исканиями и нравственными выводами Фауста.
Не случайно, видимо, книттельферз в наши дни избрал для пьесы "Марат-Сад" Петер Вайс. Над хаосом, над суесловием, над суетой, над мучительными и кровавыми распрями, поисками "абсолютной истины", над абстракцией хохочет книттельферз - здравый народный смысл в балаганных лохмотьях райка.
Признаюсь, более всего я люблю переводить этот рожденный в народной утробе немецкий стих. Современных, пишущих голым верлибром поэтов я перевожу редко, они мне даются с трудом. С рифмованным немецким стихом мне жаль расставаться. Помню, как почти физически ощущал силу рифмы в поэзии барокко, особенно в сонетах, где неумолимая рифма замыкала строку: приговор, не подлежащий обжалованию. В народных балладах, в лирике вагантов, в стихах раннего Шиллера рифма привносила в хаос и сумятицу жизни гармонию, блаженное умиротворение. В "Лисе" рифма была током, от нее слова как бы отпрыгивали, перебегали в следующую строку. В спотыкающемся ритме, в набегающих друг на друга словах, увенчанных рифмой-погремушкой, таилась музыка великого карнавала - жизни...
На этот раз, встречаясь с западногерманскими поэтами, я задавал всем без исключения один и тот же вопрос: почему вы избегаете рифмы?..
Одни говорили, что немецкая рифма себя изжила, другие объясняли это внутренним диссонансом.