Одна стена в ресторане была — сплошное стекло, оно выходило на аэродром, и сквозь него очень хорошо было видно и покрытое снегом поле с накатанными черным бетонными полосами, и небольшие самолеты, праздным рядком стоящие на нем в сторонке поодаль, и снующие туда и сюда машины — ту, оранжевую, с подъемником, и другую, у которой борт был — шахматная доска, и темно-зеленый легковой «газик»...
Там, за окном, один самолет сел; и скоро с поля потянулась негустая цепочка, прошла потом совсем близко внизу и исчезла где-то у меня под ногами. Потом к черным поручням, отделявшим территорию аэровокзала от поля, близко подрулил другой самолет; и уже другая цепочка выкатилась из вокзала, откуда-то снизу, и вслед за дежурной неторопливо пошла на посадку.
В зрелище в этом не было ни горя, ни радости, но сейчас оно мне показалось трогательным и почему-то немножко печальным.
Симпатичная девушка с крашенными под розового фламинго волосами принесла мне бутылку воды, и уже над самым столом бутылка словно выскользнула у нее из рук и ударила о столешницу.
Конечно, я мог бы подумать, что девушка с волосами цвета розового фламинго просто не очень довольна тем, что я буду пить боржоми, а не молдавский коньяк, что боржоми она почему-то не одобряет; но сейчас мне показалось, будто эта милая девушка просто расстроена какими-то своими неприятностями, и ее я тоже искренне пожалел.
«А чего это ты вдруг всех взялся жалеть?» — сам себя спросил я потом напрямик.
А может быть, это реванш за проявление комплекса у машины с подъемником, на котором стоял первый пилот? «Смотрите, смотрите! — кричало теперь все во мне. — Разве я такой уж плохой человек? Вон я какой добрый и все понимаю... Надеюсь, теперь-то вы видите, как плохо вы поступили со мной, не посадив меня в тот самолет?»
И мне вдруг стало ясно, что я давно жалею себя, и теперь мне больше нечего было от себя это скрывать, и я пожалел себя уже совсем откровенно, и тут мне стало очень грустно и одиноко...
Знаете, бывают такие минуты, когда с какой-то странною тоской думаешь о том, что где-то есть тихие, засыпанные чистым снегом города с уютными огоньками в окнах... И эти люди, которые вокруг тебя сейчас пьют вино, зажигают сигареты, незаметно поправляют прически, громко говорят или тихонько смеются, люди эти потом вернутся к тем домам с уютными огоньками, и их радостно встретят, и они разденутся, в прихожей оставив уличный холод, и снимут сапожки или башмаки, и будут сидеть с ногами на старой тахте, пить чай и слушать метель за окном. И это кажется тебе таким несбыточно-дорогим... Как будто у самого тебя нету теплого дома, куда ты потом вернешься... как будто бы тебя некому встретить... как будто сам ты будешь скитаться вечно...
Или это и есть то самое щемящее чувство дороги, о котором поется в песне?
Я снова вспоминаю о той жесткой ладони, которую поставила перед трапом судьба, отделив меня от остальных. Чего там, ведь мы думаем об этом в аэропортах, мы думаем об этом потом, когда сверху смотрим на подернутую синеватой дымкой такую далекую — оттуда — землю.
Раньше для меня вообще как-то само собой разумелось, что самолеты могут разбиваться, автомобили врезаться один в другой, моторные лодки — переворачиваться и тонуть.
И только потом я понял, что авария — это не правило, а трагическое исключение из него, которое, как водится, лишь подтверждает правило; только потом я понял, что самолеты, автомобили и лодки должны лететь, мчаться и стремительно нестись по воде, поддерживаемые сумасшедшим запасом прочности и крепостью человеческой работы, ведомые мастерством и волей, которые борются до конца.
Странно: понял я это после аварии на одной из причерноморских дорог, когда вдвоем с таксистом, известным автогонщиком, щадя другую машину, мы по всем правилам врезались в бетонный столб и повисли над морем на одном колесе...
Правда, самолеты все-таки — статья особая.
Потому что многое хранит нас на земле — инстинкт, чувство тревоги и утроенные опасностью наши сообразительность и ловкость. Я могу накрепко вцепиться в сиденье и вовремя упереться ногами; я смогу выплыть, если вдруг повезет... А входя в самолет, все возможности своего психофизического «я» ты как бы оставляешь на земле, и среди провожающих остаются и предназначенный тебе Добрый Случай, и почти всегда рядом с ним остается твой Шанс...
Конечно, самолеты должны лететь... Но что меня сегодня ждет?
И вот сижу я, притихший, а боги словно бы спорят обо мне над моей головой. И, твердо полагаясь на них, все-таки я пожалел себя еще и про запас, на всякий, так сказать, случай, но долго жалеть — это очень трудно, даже если ты жалеешь себя самого, и тогда я сказал себе: «Ну, ну, не скисай! Ладно, парень, не такой уж ты и несчастный!..»
Мне вспомнился рассказ летчика о том, как в Братске не пустили в самолет самую малость подвыпившего человека, как вместо него полетел другой...