В этих воспоминаниях она рассказала и о многих последующих встречах с Блоком, когда Лиза Пиленко стала молодой петербургской поэтессой. Они сидели до пяти утра, топили печь, молчали, говорили…
«Однажды он говорил о трагичности всяких людских отношений. Они трагичны, потому что менее долговечны, чем человеческая жизнь. И человек знает, что, добиваясь их развития, добивается их смерти. И все же ускоряет и ускоряет их ход».
Большая горькая мысль. Читая воспоминания первый раз, я согласился с ней. Но потом, узнавая все больше о самом авторе воспоминаний, я невольно сопоставлял это с тем, что говорил Блок о человеческих отношениях. И увидел в ее судьбе, в ее великой любви к Блоку удивительное опровержение его горькой мысли.
Что увидел бы Стендаль в Лизе Пиленко?.. И как это иногда бывает после бессонной ночи, именно в первые минуты утра явились самые еретические мысли.
Еретические, потому что раньше я был совершенно уверен, что в Стендале ничто не устарело: он современнее самых современных авторов. А сейчас подумал о том, что книга «О любви» все же устарела в чем-то… В подробной и точной классификации, которую Стендаль создает с неспешной обстоятельностью ученого-естественника, рассматривая различные виды любви, нет формулы, обнимающей «жизнь сердца» Лизы Пиленко. Это оттого, что в нашем столетии родилась новая любовь: в нее вошло лучшее, что было увидено и описано Стендалем, — от восхищения и первой робкой надежды до потаенного и сложного процесса кристаллизации плюс огромная, разрывающая сердце
Эта человечность делает отношения между мужчиной и женщиной более земными, трогательными, детскими и простыми, если понимать под простотой высшую степень сложности, когда отпадает все лишнее, случайное, уже ненужное…
Наше время гораздо сложнее стендалевского века…
Часть третья. Дни и ночи
Я написал статьи о нравственной невесомости, в которых не упомянул ни словом о нижнеустинской истории, опубликовал их, уехал с новыми читательскими письмами, вернулся, а волна эта, похожая на бумеранг, все несла меня и несла.
Я мысленно опять стоял с Истоминым у окна, слышал шум вечернего дождя, видел блуждающие нереальные огни города. Он говорил о непредсказуемости капель, о мокрых и сухих камнях, о возможности чуда, а я вдумывался в его речь и старался понять первооснову той детской, почти обаятельной, жестокости, которая была в его отношении к женщине и, видимо, вообще к жизни. Я бы назвал ее жестокостью без жестокости, и, наверное, это опаснее жестокости обнаженной, отталкивающей.
Да, я хотел понять и поэтому мысленно опять шел с ним от окна к столу, рассматривал уравнения, пил кофе. Мы говорили о космической лингвистике, об Аркадии Гайдебурове, о старых добрых романах… Я искал
Я отыскал его, как находят при помощи замедленной съемки то, что ускользает от наблюдения в естественном ритме.
Вот Истомин отвел от лица еще не высохшие после дождя ладони — можно подумать, что он сейчас плакал.