Меньше всего он говорил о себе, так что Карташихин долго не знал, что его новый приятель — природный рыбак, и узнал случайно. В поисках анатомии Раубера они ходили как-то по проспекту Володарского, и Лукин остановился перед окном охотничьего магазина и долго неодобрительно рассматривал выставленные сети. Потом сказал:
— Такой мережей только бабочек ловить, а не рыбу.
Но однажды под утро, после утомительной ночи, когда латинские названия костей и связок стали уже перепутываться в голове и оказалось, что только что прочитанная страница забыта, Лукин заговорил о себе. Это было у Карташихина, на улице Красных зорь. Перекурившись, перезубрившись, они валетом лежали на кровати и старались заснуть. До первой лекции оставалось еще часа три, но оба устали так, что спать уже не могли, перехотели.
Долго они лежали молча, каждый думал о своих делах; потом Лукин спросил, чья это карточка над письменным столом.
— Отец, — сказал Карташихин.
— Жив?
— Нет, умер. А твой?
— Мой в двадцать первом году от голоду помер, — отвечал Лукин, и лицо у него стало сердитое и печальное. — Мы-то все лебеду тогда ели, кору, — добавил он погодя и уставился в потолок. — А он не ел, все о нас заботился, хватит ли нам. Вот и помер.
Они помолчали.
— А моего на гражданской войне убили, — сказал Карташихин. Но приятель его не прислушался, не удивился. Он все смотрел и смотрел в потолок, и глаза у него стали тяжелые, злые.
— Все о нас заботился, что хватит ли нам, — повторил он. — Мать, бывало, скажет, чтобы мы не глядели, как он ест, да по углам нас и положит. А у меня братишка маленький был, так тот полежит, полежит, бывало, да и запищит: «Мам, я не гляжу». Она как заплачет!..
Карташихин хотел посмотреть на него и вдруг понял, что нельзя — замолчит.
— Как отец помер, — продолжал Лукин, — мать нас в воспитательный отдала. Не то что в воспитательный, а это в городе детей собирали, кто не мог прокормить. Американцы это, что ли, тогда устраивали? Только мы двое суток пожили, ночью грузовик подошел, нас всех туда поклали и повезли. Прямо на вокзал, в поезд — и на Дальний Восток. Два с половиной месяца ехали. Как станция, сейчас мужиков выкликать. Не нужно ли кому детей на какую работу — за конями ухаживать или там по дому чего. А нас трое было: я, да брат, четыре года моложе, да сестренка, полтора года старше. Вот мы до Иркутска доехали — сестренку и взяли. Потом под Читой меня взяли. А брат дальше поехал. Так я их больше и не видал…
Карташихин подбил подушку повыше и взглянул на приятеля: странно было видеть печальное выражение на этом большом лице с грубым лбом и вздернутым носом.
— А меня кузнец взял в подмогу, — продолжал Лукин. — Я тогда слабый был. Вот он дал мне скобу заклепать, а я и молоток в руке держать не могу. Обод велел отточить; я поточу немного — и дышу. Еще поточу — еще дышу. Он посмотрел и хотел меня выгнать, да баба не дала. Она и потом меня жалела. Бывало, меду бутылку притащит тайком, я ее всю и высосу. Четыре года у них прожил. Ну, а потом стал думать, как бы домой попасть. Кузнец мне два рубля дал, я и стал объявления в газете делать. А мать тогда в Казани жила, в прачках. Вот она прочитала и пишет, чтобы ехал я в деревню, к дяде Лукину Назару, а она после приедет. Я собрался, поехал. Долго ехал. Денег только до Томска хватило, а дальше — в ящике, знаешь, под международным. Приехал, прихожу в деревню, ищу дядю Лукина Назара. А ему не Лукин фамилия, а Колесов. Тетка-то была родная, а он не родной, вот мать его по теткиной фамилии; и написала. Пришел я к нему, спрашиваю, а он говорит: «Иди, я не Лукин, я — Колесов». Ну, пошел дальше. Вижу, мужики стоят, они спрашивают: «Кто такой?» Я говорю: «Лукина ищу, Назара». Думали они, думали, что за Лукин, потом догадались и опять к Колесову посылают. Ну, взял он меня.
Лукин приподнялся и достал со стола папиросу. Руки так и ходили, когда он прикуривал. Он волновался.
— А когда отец-то помер, а мать от голода уехала в Казань ту, Колесов все наше хозяйство к себе забрал, до того, что даже яблони из сада к себе пересадил. Он сам крепкий мужик был, дом хороший, а выезд у них такой, что как запрягут пару да по деревне — только держись! Велосипед, граммофон был, два амбара. А когда я у них жил, так, бывало, как сядем за стол, тетка сейчас: «Колька, считай, сколько он ложек съест!» Меня по жнивью посылают, а лаптей не дают. Ходил я, ходил, потом невтерпеж стало. Вот я у него лапти и украл. Поймал он меня, отодрал и выгнал. И так, сволочь, про меня насказал, что от меня за три версты шарахаются. К рыбакам пошел — не принимают. Хотел в работники к чувашину одному наняться — не берет. Ну, что делать? Я пошел в баньку и лег. Так и пролежал четверо суток. Спасибо, ребята знакомые хлеба приносили. Я его с яблоками жрал. Оскомину набил, прямо с тех пор на яблоки смотреть не могу. А потом меня ребята к себе забрали, комсомольцы. Мать приехала, стали жить.
Он замолчал, потом сел на кровати.
— Девятый час, надо идти, — сказал он и начал складывать разбросанные на столе записи лекций.