— Пошли вон, негодяи, бездельники! В служебные часы являться с таким вопросом! Да вас за это..
Ворча и по-стариковски шмыгая носом, кто-то поднимался по винтовой лестнице. Шаги были усталые, тяжелые. Пожилой посетитель в обвислом пальто, в потрепанном треухе, из-под которого были видны курчавые седые височки, появился на пороге, как будто вставленный в раму из книг, стоявших по бокам маленькой двери.
— Где тут подписка? — ворчливо спросил он и, вытащив грязный платок, высморкался с презрительным, брезгливым видом.
— Здесь, вам придется подождать, — отвечал Неворожин.
Старик спрятал платок в карман и взглянул на него. Лицо его, кажется, оживилось на мгновение, потом вновь стало неприязненно-равнодушным.
Дмитрий встал; Варвара Николаевна, заметив, что он взволнован, шепотом спросила его, что случилось.
— Пойдемте, я вам потом расскажу, — шепотом же отвечал он и уже протянул руку, чтобы проститься с Неворожиным.
Но посетитель, который до сих пор, закинув голову, бродил рассеянным взглядом по книжным полкам, перебил ему дорогу и приблизился к Неворожину первый.
— Виноват, можно, вас спросить? — с любезностью, впрочем довольно отвратительной, сказал он. — Не вы ли весной этого года в лавке книжной на Ситном рынке продавали одну рукопись? Пушкина какой-то черновик. Я вас тогда искал на рынке и не нашел.
Дмитрий поднял голову и посмотрел на Неворожина с недоверием и страхом. Губы дрогнули, он стал косить от волнения. Полминуты прошло, прежде чем Неворожин ответил.
— Нет, не припомню, — серьезно и спокойно сказал он. — Я иногда бываю у букинистов на Ситном рынке, однако рукописей не продаю. Вот в антиквариате нашем попадаются рукописи, иногда редкие. Может быть, вы оставите нам адрес? Мы известим вас.
Сомнительно вскинув брови, старик глядел на него, и в этом молчании прошло еще полминуты.
— Мой адрес таков, — гнусавым и высокомерным голосом сказал он, — Васильевский остров, Университетская линия, дом 9, квартира 3, профессор Николай Дмитриевич Щепкин.
Весной 1928 года Трубачевский, просматривая бумаги, хранившиеся в пушкинском бюро, нашел в одном из секретных ящиков рукопись, которая его очень заинтересовала.
Это был перегнутый вдвое полулист плотной голубоватой бумаги с водяным знаком 1829 года. Наружные стороны полулиста оставлены пустыми, две внутренние заняты стихами, написанными почти без помарок. На левой странице тридцать одна, на правой тридцать две строки, и почерк — для себя, не официальный, как в письмах к Бенкендорфу, не интимный, как в письмах к жене, не альбомный и не журнальный.
Страницы были перенумерованы, две цифры — «66» и «67» красными чернилами вставлены между строками. Это были пометки жандармской описи, составленной после смерти Пушкина Дубельтом и Жуковским.
Без особых усилий Трубачевский прочитал рукопись — и ничего не понял. Он переписал ее, и получилась бессвязаная чепуха, в которой одна строка, едва начавшая мысль, перебивается другою, а та третьего, еще более бессмысленной и бессвязной. Он попробовал разбить ее на строфы, — нет, не выходит. Он стал искать рифмы, — как будто и рифм не было, хотя на белые стихи все это мало похоже. Он просчитал строку — четырехстопный ямб, размер, которым написан «Евгений Онегин». Он стал читать вслух:
Эта строка кончалась загадочным знаком, и снова следовали такие же бессмысленные стихи.
Провозившись со странной рукописью часа полтора, Трубачевский взялся за другие дела, которые были ближе к истории пугачевского бунта.
Но вечером, когда пора уже было уходить, он снова принялся за нее и просидел так долго, что Бауэр, в этот день поздно вернувшийся домой, еще застал его за работой.
— Что же вы это, а?
Он остановился в дверях, глядя на Трубачевского с притворно сердитым видом.
— Сергей Иванович, вы когда-нибудь читали этот автограф?
Бауэр подошел и взглянул.
— Я-то читал. А вот вам не советую.
— Почему?
— А потому, что это стихотворение шифрованное и вы все равно ничего не поймете.
Трубачевский смотрел на рукопись с уважением, почти со страхом.
— Сергей Иванович, ведь это очень важно прочитать!
— Да, это важно, — сказал Бауэр, — это именно потому и важно, что тут Пушкин для самого себя писал и притом так, чтобы другие ничего не поняли. И, судя по некоторым строкам, у него были для этого существенные причины.
Бережно устроив полулист на ладони, Бауэр посмотрел на него через кулак. Лицо его приняло выражение печальное. Трубачевский никогда еще его таким не видел.
— Но ведь должен же быть ключ, Сергей Иванович!