Так они сызнова рассмотрели всю рукопись. Они разглядели слова, помеченные одною начальною буквой, они нашли доказательства, что отрывок относится к десятой главе «Онегина», сожженной Пушкиным осенью тридцатого года.
Открытие было первостепенное: это была политическая история царствования Александра Первого, начиная с войны двенадцатого года и похода русской армии в Париж и кончая первыми встречами декабристов. И Трубачевский понял все значение того, что он сделал, когда старик, на минуту оторвавшись, взял его за плечи, потряс и, сказав: «Ну, поздравляю», — поцеловал прямо в губы.
Был уже третий час — Бауэра несколько раз просили к телефону, он все говорил, что занят, и Анна Филипповна дважды стучала, звала обедать, — когда они встали наконец. Они встали, и Бауэр вдруг помрачнел.
Опустив голову, он исподлобья обвел глазами архив — все эти груды бумаг, лежащие на полу, на столах, на окнах. Он как будто вспомнил о чем-то — и с такой неохотой!
И Трубачевский тихонько окликнул его — он не ответил.
И Трубачевский вдруг оробел. Открыв рот, он стоял подле своего учителя и не решался спросить, что случилось. Только теперь он вспомнил, как сурово Бауэр встретил его, это выражение недоверчивости и какого-то сердитого сожаления, с которым он обернулся, раздраженно запахнув халат. Весь архив был вынут из бюро, даже секретные ящики открыты настежь. Что это значит?
Прошло, должно быть, минут пять, прежде чем он решился спросить.
— Сергей Иванович, — нерешительно начал он, — вы что? Вы, кажется, искали что-то, когда я пришел. Или нет?
Бауэр сморщился.
— Мне тут одно письмо понадобилось, для цитаты. Стал искать — и нету. И тех бумаг, которые вместе с ним лежали, тоже нет. Целая пачка. Должно быть, перепутал и не туда положил. Найдется… Найдется, — успокоительно повторил он, видя, что Трубачевский взволнованно смотрит на него, — а теперь обедать пойдемте. Вой Анна Филипповна опять стучит.
Глава седьмая
Это были поиски себя, внимательные и неторопливые. Впервые с большой силой проявилась в Карташихине та память врожденного наблюдателя, благодаря которой он все запоминал, еще не зная, к чему это может пригодиться. Упорство, с которым он пробивался к самостоятельному пониманию людей и вещей, стало главной его чертою. Это сказалось во всем — и прежде всего в манере говорить и думать. Он был увлечен институтом, его людьми, интересами и делами и стал разговорчивее и общительнее, чем прежде. Но все чаще он притворялся равнодушным к тому, что его занимало, — так было легче думать. Он быстро усвоил грубовато-насмешливую манеру держаться, которая была почему-то принята среди комсомольцев, и она отлично помогала ему прятать застенчивость, — он еще был застенчив. Его считали хорошим товарищем, не очень способным и не очень умным. Он был одним из шести тысяч студентов Медицинского института — не больше и не меньше.
И он жил так же, как все, не подозревая, что это время, первый год студенчества, окажется потом очень важным для него и что сейчас он не понимает этого лишь потому, что самая острота впечатлений не дает возможности оценить их значение. Но были случаи, когда это подсознательное движение мысли и чувства вдруг становилось ясным для него.
Таков был случай с приятелем его, Лукиным.
В первом и втором семестрах он встречался с ним очень часто — Лукин был в его бригаде. Институт давался ему с трудом, но он, кажется, нисколько не тяготился этим. С тою соразмерностью в силах, по которой легко узнать человека физического труда, он последовательно преодолевал эти трудности и учился не хуже других. Особенно интересовался он анатомией и готов был с утра до вечера возиться в анатомическом театре. Хитрое устройство человеческого тела — вот что его поражало! И вдруг он пропал. По дружбе Карташихин дважды поставил против его фамилии отметку о посещении. Но Лукин не явился и на третий и на четвертый день. И никто не знал, почему он перестал ходить, даже студенты, которые жили с ним в одном общежитии.
Наконец Хомутов выяснил, в чем дело: Лукин запил.
Карташихин освободился поздно в тот день, когда узнал об этом, и, выходя из института, решил, что зайдет к Лукину завтра утром. Но, проходя мимо общежития, по улице Льва Толстого, он на всякий случай посмотрел на окна четвертого этажа: еще не спали.
Он постоял у подъезда, потом вдруг решился — и побежал по лестнице…
Все комнаты были открыты в коридоре четвертого этажа, из всех дверей выходили студенты и ругались. Баулин, медик пятого курса, маленький и полуголый, стоял у единственной запертой двери и с унылым упрямством бил в нее кулаком. Вокруг него разговаривали, ругались, смеялись; он все бил и бил.
У знакомой студентки Карташихин узнал, что случилось: Лукин бушевал. Явившись после пяти дней отсутствия в общежитие, он сутки пролежал, не говоря ни слова. Час назад встал, выгнал из комнаты соседей, сорвал провода и теперь один в темноте пляшет.
— Что?!
— Пляшет, — серьезно повторила студентка, — вона! И в ладоши бьет!
В самом деле — монотонный напев доносился из комнаты между страшными ударами Баулина.